отодвинув грусть, которая оказалась чуждой его теперешнему душевному состоянию, он зачерпнул ладонями воду и плеснул себе в лицо и рассмеялся. А потом вышел на берег и еще долго сидел, прислушиваясь ко все дальше и дальше отодвигающемуся гуду освобожденных от зимнего наваждения тяжеловатых, со льдисто белым оперением, волн. Чивыркуйский залив менял кожу: заместо серой с белыми рубцами торосов проступала иссиня-бледная и, в какой-то момент помнилось, слабая, открытая всем ветрам, и пожалеть ее не грех. Антоний вздохнул и почему-то вспомнил, как зашел однажды в одинокую заимочную юрту к старому Бальжи; тот поднялся встречь страннику, расстелил перед ним войлок, налил чашку молочно-желтого, с толстой пенкой, чая. Тогда-то и услышал Антоний от старика сказ про Чивыркуя и порадовался свершению доброго, во благо людей, деяния.
— Плохо только, исхудал род Чивыркуя, мой род, — сказал старик Бальжи. — А что дальше?
— А надо ли знать, что дальше? — тихо, как бы отвечая на что-то свое, потаенное, спросил Антоний. — Не лучше ли принимать все, отпущенное смертному, ровно, не страгивая в себе?
— Ты говоришь, как Агван-Доржи, — сказал старик и устало опустил голову.
До их слуха неожиданно донесся глухой стон, сходный с завыванием ветра. Бальжи вздрогнул, несвычно с ним живо поднялся с войлока, на котором сидел, скрестив ноги, сказал:
— Чего-то неладно в тайге, — и направился к выходу из юрты. Антоний, ни о чем не спрашивая, последовал за ним.
Земля была белая, под снегом, по весне затверделым и тяжелым, местами корка льда покрывала его сверху, упругая и сильная, не обламывалась под ногами поспещающих к лесному опушью, лишь слегка потрескивала. Оказавшись под темными ветвистыми деревьями, они прошли немного, когда увидели плавающих в глубоком снегу кабарожек, им никак не удавалось выбраться из снежного месива, и они окончательно выбились из сил и теперь едва ли не равнодушно наблюдали за тем, как люди разгребали снег.
— Беда! Тут же волки бродят, не гляди, что день…
Антоний и сам знал про это, вчера в предвечерье повстречался с ними, стояли волки на тропе, встопорща шерсть, поджидали его. А он и малости не помедлил, понимая про них, как про меньших своих братьев, и продолжал идти, и, когда он приблизился к волкам, те нехотя расступились, огрызаясь.
Старик и Антоний расчистили тропку для кабарожек, и те сиганули в таежную неоглядь.
Антоний сидел на берегу залива и смотрел на взбулгаченную, тускло-синюю воду и улыбался. Но в какой-то момент лицо его приняло как бы даже облитое сухостью, про которую, впрочем, не сразу скажешь, что это, а может, и вовсе не скажешь ничего, ибо она душевного свойства, мало понятного обыкновенному уму, чуть скорбное выражение. Он увидел парящую над водой тень человека, была тень пространственна и легка, странник подумал, что это и есть Чивыркуй; говорил Бальжи, что и сам не однажды наблюдал за этой тенью, коль скоро оказывался на байкальском обережьи.
— Есть люди, которые после смерти живут в отблесках солнца или в грохоте волн, или в шепоте листвы, — говорил старый бурят. — Потому-то всяк в роду помнит о них.
Чивыркуй приблизился к Антонию, как бы желая получше разглядеть его, но в своем теперешнем состоянии он был не способен прозревать и земную малость, а только мог почувствовать ее соседство. И он, мысленно пожелав человеку доброй дороги, превратился в кочковатую тучку и унесся в даль. А скоро и Антоний поднялся с земли и ступил на тропу.
И день и ночь, а потом снова день и ночь он шел по прибрежной тайге, то утеривая священное море из виду, то обретая, и в такие минуты он невольно прибавлял шаг, хотя уже не испытывал радости от обновления природы, а только тихое, в самом себе, удивление. «Дивны дела твои, Господи!..» — восклицал он, увидев на синей льдистой горке, плавающей по морю, нерпичье семейство, греющееся на солнце. А отойдя от того места, еще долго пребывал в изумлении, вспоминая, как резвился куматкан, норовя подальше отползти от матери, но нерпа в последний момент ударом хвоста подвигала его к себе.
И в этот раз, как и в те, прежние, а о них он едва помнил, в его странствии нельзы было отыскать определенного намерения, его просто не было, зато ясно обозначалось постоянное движение к чему-то в себе самом, что-то там, внутри него, ничем не очерченное в сознании, происходило при смене одной картины другою, ну, точь в точь как при смене декораций на современной театральной сцене, бегущих одна за одной, они вроде бы служат чему-то, а попробуй угадай, чему именно, и в какой момент обращение к ним необходимо, а в какой необязательно и даже чуждо сути изображаемого. Да, в Антонии что-то происходило, он как бы приобретал нечто, позволяющее превращаться в самую малость от природы ли отколовшуюся, от мысли ли, вдруг повлекшей куда-то, но тут же и погасшей, едва ли что привнеся в живую человеческую плоть. И он самозабвенно пользовался этой возможностью и нередко воображал себя птицей ли, низко парящей над лесной долиной, пушным ли зверьком, пребывающим в страхе перед грядущей неизбежностью, иль слабым кустарником, взросшим посреди могучих деревьев и уже в самом начале обреченным на медленное умирание. Он не понимал, откуда в нем такая самозабвенность, как если бы ощутил себя ответственным за все несчастья мира, да и не хотел понимать, все в нем, рожденное землей-матерью, влеклось в мир уже самим рождением обреченных на погибель. И он, влазя в чужую шкуру, хотел бы облегчить их земное существование, но немногое зависело от его желания, а уж тем более от воли, которую в себе не испытывал и даже не сознавал, есть ли она от сути живого существа рожденная иль от его небесного сколка.
В редкостно тихий для той поры года, когда Байкал сбрасывает ледяной покров, в почти безветреный день Антоний подошел к Синему Камню, про который он успел позабыть, увлекшись ясными и чистыми мыслями, и в недоумении остановился возле него, облитого легкой пасмурью, и тут услышал чей-то смех, и долго не мог понять, кто смеется и чему?.. Окрест никого не было. Но время спустя он разглядел коротконогих, с тонкими хитрыми мордочками, теснящихся друг подле друга бесенят, вспомнил и про старуху, загнанную в Синий Камень. Спросил, опустившись на колени:
— Ты здесь?
Старуха долго не отвечала, а потом сказала прерывистым голосом:
— А где мне еще быть? Слышь-ка, я-таки однова обманула бдительных бесенят, нагнала на них сон горькой песней про бабье одиночество и — вылетела из