Перед нами простирался мощеный плац, куда сгоняли на поверку узников, за ним серели бараки. Ни единого человека. Теперь сюда лишь днем приходят посетители. А сейчас, в сумерках, ожило, пододвинулось все, что тут было, зашевелились тени.
Чувство ужаса, тоски, боли охватило меня. Мы молча стояли с немецкой учительницей на пустынном плацу. Вокруг безмолвно — ни звука; слышно только, как шелестит осенними листьями один уцелевший бук, может, тот, сидя под которым Гёте диктовал свои мысли Эккерману.
На освещенной фонарем площадке, сооруженной для построения команды «Мертвая голова», разворачивался последний автобус. Мимо шли школьники — смотреть кинофильм «Тельман». Эрнст Тельман погиб здесь, в Бухенвальде.
Мы с учительницей Ганной Спроте простились, обменялись адресами, а когда автобус тронулся, она махала рукой, стоя под фонарем, освещающим ее шапочку с козырьком, строгое лицо, стеганую куртку.
* * *
На старой ратуше Веймара били часы — отлаженный, приятный вековой звон. С утра здесь на площади, как и сотни лет назад, тюрингские крестьяне торговали овощами, фруктами, курами и всякой всячиной. Здесь варили сосиски, и покупатели ели их, запивая пивом из бутылок.
Проезд для машин в часы работы рынка был закрыт, а сейчас они набились на ночь сюда, к отелю «Elefant»[60], и к соседнему отелю, где некогда живал Бах, и вон там, где останавливался Франц Лист до той поры, покуда он не обрел квартиру на Мариенштрассе, у входа в парк. Можно хоть сейчас пройти туда, потянуть ручку звонка, услышать мелодичный звук, что возвещал Листу о приходе гостя, быть впущенной любезным служителем музея, побродить в одиночку по уютной квартире маэстро, постоять у мемориального рояля, отражаясь, как в воде, в его лакированной поверхности.
Выходящий на рыночную площадь дом, где жил художник Лука Кранах, был закрыт на ремонт. Нептун с трезубцем в руке стоял на своем обычном месте — на постаменте, в чаше выключенного сейчас фонтана. Не так-то давно на черепичные кровли, на голову старого Нептуна оседали клочья черного дыма печей Бухенвальда, пригнанные сюда ветром.
Вход с площади в самый древний кабачок «У черного медведя» был открыт — здесь обслуживали завсегдатаев и туристов. Над зеленой кафельной печью черный барельеф — медведь — эмблема кабачка. «Под божьим благословением стоит этот дом, «У черного медведя» назван был он». Витиеватой готикой рассказана история этого дома, упомянутого в старинных документах свыше четырехсот лет назад, видавшего в своих стенах великого реформатора Мартина Лютера, многих знаменитых людей времен Тридцатилетней войны и некую Шарлотту фон Ленгефельд, ставшую женой автора «Вильгельма Телля». Повидали эти стены, надо думать, и развлекающихся эсэсовцев с нарукавной эмблемой «Мертвая голова».
На освещенной нарядными витринами улице, названной теперь именем Шиллера, где сохранилось его последнее пристанище, возникали группки студентов и исчезали вдали за углом, шумным говором, цоканьем девчачьих каблуков по торцовым плитам, движеньем жизни проносясь по этим историческим улицам.
* * *
В Веймаре, на старом кладбище, в усыпальнице курфюрстов, покоятся, не смешиваясь с местной родовой знатью, Гёте и Шиллер. Знать — в тщеславных излишествах посмертных бронзовых украшений, гербов, распятий, херувимов. И только те двое, великие поэты, — в лаконичных дубовых саркофагах.
Не по родству и чину — за заслуги их таланта и славы — они здесь на вечном покое. Последний дар гостеприимства всевластного в пределах своего «лоскута» герцога Карла-Августа, чьи родные и близкие вместе с ним сгрудились по стенам склепа, очищая широкий подступ к двум пришельцам.
«Tapfer und weise». Кто такой этот «храбрый и мудрый», чей досточтимый прах стерегут бронзовые львы на пышном саркофаге? Может, он и есть основатель этой усыпальницы, сам герцог Карл-Август? Не дознаться теперь. Мудрец он или недоумок, храбр или драчлив, он знаменит и славен только той, выстраиваемой временем обратной зависимостью: властителя от поэта.
Поэзия, наставляющая Власть, Власть, постигающая Поэзию, — гармоничный идеал Гёте. Достижим ли?
Теперь две ступени открытой кирпичной кладки ведут к поэтам. Чаши светильников заливают мягким светом чуть приподнятый на две ступени постамент. Марш каменных колонн, несущих свод, торжественно устремлен к нему. На постаменте — два гладких дубовых саркофага безо всякой символики. Заметны лишь прорези для ключа на последних вместилищах поэтов — для какой поверки?
Мистика присутствия здесь поэтов клубится из этих реальных бытовых замочных скважин.
* * *
В погребке отеля «Elefant» справлялся шумный, по тюрингскому обычаю, праздник вина — Weinfest. Все места были заранее раскуплены, но кельнер пригласил нас, приезжих, провел и усадил. За столами верховодили старые нарядные дамы и господа. Девушки-официантки в национальных тюрингских костюмах с укороченными на современный лад вышитыми подолами разносили вкусные старинные кушанья, какие давно перевелись в повседневных меню. Из соседнего зала, где собралась молодежь, прорывались сюда звуки модных танцев, но их глушил упорный оркестр в нашем зале. Какая ж нестерпимо, до дрожи знакомая с военных лет музыка…
И дамы трепетно, как старые боевые лошади при звуках походной трубы, вздернув шеи над сутулыми плечами, шаркали в парах с партнерами — былые танцы в ритмах четких и настойчивых, как марши. И мужчины и женщины всех возрастов, цепляясь за руки, вовлекали сидящих за столиками людей в свой круг.
Забавной была мысль о том, что когда-то, уже в бытность свою спутницей сановного Гёте, быть может, здесь кружилась так увлекавшаяся танцами маленькая продавщица Христина Вульпиус, отославшая Гёте по его просьбе свои стоптанные в танцах башмачки.
Но вот в оркестре призывно затрубил трубач, и из соседних залов все стеклись сюда, и прихлынула молодежь, прервав твист. И стар и млад, строясь в ряды, упоенно зашагали колонной, предводимые оркестром. Я ушла. В номере, укладываясь спать под музыку, сквозь пол доносившуюся из погребка, я вдруг услышала нашу «Катюшу», вовсю наяриваемую оркестром…
* * *
Под Новый год я получила в Москве письмо от Ганны Сироте: «Возможно, среди всего, что принес Вам прожитый год, всплывет в вашей памяти Веймар — Бухенвальд…»
Старый Веймар и Бухенвальд, величие и позор, мощь духа и зловещее его истребление. Не забыть их. И того, как мы стояли с Ганной Спроте на плацу темного, вечернего, содрогающего лагеря…
Рассказать о Бухенвальде трудно. Трудно отыскать точные, как ветхозаветные заповеди, слова ненависти к насилию, к чудовищному преступлению, слова, апеллирующие к устоям цивилизации, к нравственному закону. Ведь простым поименованием злодеяний, тех, что, казалось, не вместить человеческому разуму, можно невольно вводить немыслимое в обиходный круг.
Но не помнить, не знать обо всем, что было, нельзя. Отделяющая нас от прошлого череда лет сама по себе совсем не гарантия его невозвратности. Всмотрись в истоки трагического прошлого, и увидишь «пещерного медведя национализма» (по выражению Томаса Манна), расчищающего путь к единовластию, к тирании, к военным авантюрам.
«Для борьбы с антигосударственными и антинародными действиями, начало которым положил поджог рейхстага 27 февраля 1933 года, временно отменить гражданские гарантии Веймарской конституции, включая свободу личности…» Это первые шаги фашизма.
Когда страну охватывает расовый психоз, когда попраны все гражданские гарантии и на поверхности жизни — провокация и террор, правители могут столкнуть народ в бездну одичания. Бессилие или равнодушие одних, фанатизм других содействуют произволу. Насилие плодит армии истязателей, садистов.
Бухенвальдский набат — напоминание о том, что злодейство, где бы оно ни окопалось, будет раскрыто и что палачам нет места среди людей.
Пусть же память о мучениках не порастет травой забвения и светлые, человеческие голоса борцов придут к нам из тьмы тюремных камер, чтобы учить нас мужеству и надежде. И среди них голос антифашиста Вольфганга Хайнца, сказавшего перед казнью:
«Я по-прежнему верю в миссию человеческого разума бороться против глупости и освободить человечество от варварства».
* * *
Заканчивая эти записки, я снова, как в дни падения Берлина, сижу над бумагами Гитлера. Они были нами обнаружены тогда, в мае, в его бункере. С тех пор их никто не просматривал.
«Личный документ фюрера» — написано карандашом в левом верхнем углу каждой бумаги.
«Дорогая сестра, — пишет он 13 февраля 1932 года. — С этим письмом я посылаю к тебе своего личного секретаря Гесса», чтобы он раздобыл «через какое-либо компетентное австрийское правительственное учреждение» документ, отводящий от Гитлера обвинение в дезертирстве из австрийской армии.