И опять закрестился. Царь, видимо, остался недоволен. Он подождал, не скажет ли старик чего еще, и вдруг спросил:
– Чертеж привезли?
Казаки молчали. Царь с укоризной и назидательно сказал о пользе для государства чертежной науки, – слов, какие говорил царь, Ильин не знал и не понял, он смотрел на бритый висок под опушкой шапки, на сухую кожу рук и на иконки в разноцветных камешках на груди, и человек этот, с опаленными щеками, сидящий выше всех посреди серебряных топориков на плечах окаменелых рынд, казался ему, как в сказке или во снах, нечеловечески непонятным, ничем не сходным с ним, Ильиным. И Гаврила дивился бойкости Кольца.
Царь велел дьякам немедля, по опросу, сделать самый точный сибирский чертеж и затем возвысил голос.
– Зла не помню! – И только по этим словам впервые и поняли казаки, что царю известно все про них и ничего он не забыл. – Милостью взыщу, как взыскал меня господь на гноище моем. Да не омрачится ничем день сей! Не о смерти – о жизни говорю днесь. Зрите, слепые: царство Сибирское верными рабами покорено под нашу державу.
Он стоял во весь рост, худой, высокий, серебро одежды струилось по нему. Он воскликнул с внезапной силой:
– Радуйтеся! Новое царство послал бог Русии!
Несколько голосов в палате прокричали:
– Радуйтеся!
И человек с одутловатыми щеками и потным гладким лбом, сидевший неподалеку от царя, стал часто креститься.
То был царевич Федор.
Гости расселись у столов по старшинству и чинам. Старцы в тяжелой парчовой одежде безучастно дремали на лавках. Более молодые переговаривались, кое-где о чем-то спорили. Приглушенный гул стоял под низкими сводами. Тут были Шуйские, Мстиславские, Трубецкие, Шереметевы, Голицыны – рюриковичи, гедиминовичи, действительные и воображаемые потомки "отъехавших" ордынских князьков, патриархи и птенцы старинных "колен", заметно поредевших при Иоане.
Слуги быстро, бесшумно уставили столы посудой. Четверо внесли огромную серебряную корзину с хлебом.
Гул утих. В створчатых дверях показался Иван Васильевич. Опираясь на палку, медленно, между поднявшихся и кланявшихся бояр, прошел он к креслу. С ним рядом шел статный, в роскошной русой бороде, оружничий. На вскинутой голове царя был венец из золотых пластин с жемчужными подвесками.
– Благослови, отче! – высоким голосом сказал царь.
Митрополит в белом клобуке благословил трапезу.
Стали обносить блюдами. Молодец в бархате остановился с низким поклоном перед Иваном Кольцо.
– Царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси жалует тебя хлебом. Бархатный молодец удалился, бесшумно ступая, важно неся, как чашу с дарами, свое уже начинавшее тучнеть немолодое тело.
Ильин потянулся отломить себе кусок, его дернули за рукав.
– Поголодай, не горячись, – присоветовал Мелентий Нырков. – Как он к тебе подойдет, тогда, значит, можно – ешь. Занятие-то у него одно, нетяжкое, а сам точно птица райская. Ино и все так. Я землю пахал, хлебушко возращивал – с боярином слова молвить не смел; а с легкой душой пошел по земле, – глядишь, и к царю позвали…
Вскоре веселый красногубый боярин принял на себя попечение о сибирских послах. Он потчевал их:
– Кушайте, пейте во здравие. Радость-то, радость какую привезли. Гостюшки дорогие…
Яств было множество – в подливах, в соках, то пресных, то обжигавших рот незнакомой пряной горечью. Мелентий Нырков жалко сморщился.
– Вино, как мед, – пробурчал Родион, – рыбка зато с огоньком.
Боярин всплеснул холеными белыми ладонями.
– Из-за моря огонек! – И он стал перечислять: корица, пипер, лист лавровый, венчающий главы пиитов.
– Мы к баранине привычные, – не поняв, сказал сотник Ефремов.
Гаврила Ильин тоже не мог разобрать, вкусно все это или нет, но было это как во снах, и он ел и утирался рукавом, и с гордостью смотрел, как все эти люди в цветных сияющих облачениях рады им, казакам, и стараются услужить, а у каждого из этих людей под началом – город или целая рать. И Гаврила пытался сосчитать, сколько ратей у царя Ивана, и, забывшись, толкнул бело-розового старичка в серебристом херувимском одеянии по левую руку от себя.
А слуги ловко подхватывали пустевшие блюда. Каждая перемена кушаний подавалась на новой посуде. В серебряных бочках кипели цветные меды. В гигантском корыте, литом из серебра, лежал целый осетр. По столам пошли кубки в виде петухов, лисиц, единорогов. Дважды не давали пить из одной чары.
Уже под металлическими грудами глухо трещали доски. Так невообразимо было изобилие, что забывалось, что это – золото, серебро, и малая часть которого не имеет цены. А неисчерпаемый источник выбрасывал в палату все новые и новые сокровища.
Царь сидел отделенный от всех – никто не сидел возле него. И в полумраке Гаврила различал ликующее и вместе сумрачное выражение на лице царя. Что-то голодное, ненасытное почудилось казаку в этом выражении. Но царь почти не дотрагивался до кушаний, которые ставили перед ним, и тотчас отсылал их. Ильин заметил, как полуобернувшись, он что-то проговорил. Восемь человек внесли тяжелый предмет. То был терем, дворец или крепость из чистого золота, аршина два длиной, с башенками и драконьими головами; на месте глаз были вделаны алмазы. Дубовый стол охнул под великаньей золотой игрушкой.
Царь нагнулся вперед, подперев подбородок ладонью левой руки, громко сказал:
– Видишь, нищи мы и голы – в кафтанишке изодранном поклонимся в ноги нашим врагам!
Человек в черном камзоле льстиво отозвался из-за царского плеча:
– Толикое видано лишь у короля Инка в златом царстве Перу!
То был голландский лекарь Эйлоф.
– Дорог камень алмаз, – продолжал царь. – Он утишает гнев и гонит похоть. Потому место его – у государей, дабы, владея людьми, властвовали прежде над собой.
Эйлоф подал фиал с вином. И тогда, внезапно отворотясь от сокровищ, Иван Васильевич поднял его на свет. Словно большая ленивая рыба, окаймленная звездным сверканием, проплыла в голубой хрустальной влаге.
– Хлябь морская, – медленно произнес царь. – Что в стклянице сей? А ведь дороже она, истинно невиданная, и злата и лалов. Кровь и слезы – злато, грех человечий. В ней же вижу – великого художества славу, дивных веницейских искусников ликованье!
Он держал ее поднятой – переливалось звездное сверканье. Он держал ее за стебелек ножки и ласкал ее взором – так, как ласкал (подумалось Гавриле) шелковистых соболей длинными пальцами на посольском приеме.
– Русь! Корабль великий! К тому морю правили мы тебя…
Голос его то наполнялся звучной силой, то делался певучим, то падал до вкрадчивого шепота – будто несколько переменчивых голосов жило в груди у Ивана Васильевича, и он играл ими, любуясь их покорностью.
Бережно, как бы боясь погасить хрустальный блеск, опустил сткляницу. И вот уже стольник с подносом в руках изогнулся перед боярином в середине палаты.
– Князь Иван! Великий государь жалует тебя чарой со своего стола.
Боярин встал, решительным взмахом руки оправил волосы. И все в палате встали и поклонились ему, когда он с одного дыхания осушил высокий веницейский фиал.
– А расскажи ты, князь Иван Петрович, как круль Батур хотел Москву на блюде шляхте поднести!
То зычно крикнул статный оружничий, ближний царя, Бельский.
Боярин ответил:
– Не свычен я, Богдан Яковлевич, рассказывать.
– А шепнул же ты крулю во Пскове такое, что тот сломя голову ускакал в Варшаву… чтоб дорогой, не дай боже, не забыть!
– Кто же тот князь Иван? – спросил Ильин.
Веселый боярин-доброхот пояснил звучным шепотом:
– Шуйский князь!
И казаки отложили еду и питье, чтобы яснее разглядеть знаменитого воеводу, который целовал крест со всеми псковскими сидельцами стоять насмерть против польской рати, сам кинул запал в пороховой погреб под башней, когда поляки ворвались было через пролом, и там, в осажденном Пскове, сломил кичливость Батория, уже предвкушавшего близкую победу в страшной этой войне.
Бельский, хохоча, тряс роскошной бородой, спадавшей на грудь малинового кафтана. Но царь стукнул по столу.
– Али уж вовсе ослаб брат наш Баторий, – сказал он хмуро, но подчеркивая имя польского короля и титло "брат", точно играя, непонятно для Ильина, ими, – умишком, что ли, оскудел, раз вы потешиться над ним радехоньки? А он, вишь, и на престол скакнул через постелю старицы, Анны Ягеллонки, страху не ведая… – И нежданно оборотился к послам. – Вот я станишникам загадаю. Отгадайте, станишники: возможно ли царству великому, как слепцу и глухарю, в дедовом срубе хорониться?
Как разобраться тут волжскому гулебщику? Но, видно, разобрался – не в царском, так в своем, – споро, не смутясь, поднялся Кольцо:
– Несбыточно. Водяная дорожка в Сибирь привела. Стругу малому – малая речка. Лебедю-кораблю и с Волги ход – в море Хвалынское.
Ловко угодил, забавник! Краткий гомон прокатился по палате и замер.