Последствия взрыва были чудовищными. Марианну разорвало на куски; от тела остались только ноги, одну руку нашли на крыше ближайшего дома, и только лишь через несколько дней – другую, лежавшую в тридцати метрах от места взрыва. Все это выглядело настолько ужасно, что останки никак невозможно было показать матери ребенка, вдове Пьюзоль. "Ле Монитор" от 4 января 1801 года сообщил, что погибло 10 человек, а 30 было ранено. Числа эти были занижены вдвое; впрочем, многие тяжелораненые вскоре умерли [До сих пор среди французских историков по этому вопросу имеются значительные расхождения. Например, Тулар говорит о 2 убитых и 6 раненых (понятно, что это нонсенс); Костело, соответственно, сообщает про 12 и 28; Сен-Илер 12 и 32, Гобер и Люкас-Дюбретон 10 и 30, Лакруа и Обри 20 и 53; Кодешо, Лефевр и Крестьен 22 и 56 (последнее ближе всего к правде). По приказу Наполеона лечение раненых оплачивалось из государственной казны, а вдовы и сироты после убитых получили высокие пенсии]. Около полусотни домов на улице Сен-Никез имели настолько потрескавшиеся стены, что уже были непригодными для проживания. В радиусе нескольких сотен метров от места взрыва валялись оторванные человеческие конечности. Во всем квартале вылетели стекла, в том числе и во дворце Тюильри, расположенном в трехстах метрах, в фасаде со стороны взрыва тоже не осталось ни одного целого стекла. Несмотря на подобный чудовищный расклад, цель нападения – Бонапарте – не имела даже царапины; лишь последний в эскорте гвардеец был сброшен с седла раненой лошадью.
Наполеон во время поездки подремывал, и ему снилось (о чем он впоследствии, на Святой Елене, рассказывал) форсирование реки Тальяменто во время итальянской кампании. Разбудили его неожиданный толчок и отзвук взрыва. Кто-то закричал: "Нас взорвали!" Часть военных эскорта предполагала, что в них выстрелили картечью. Карета остановилась на несколько секунд, понадобившихся Наполеону, чтобы удостовериться, что никто из сопровождающих не погиб. После чего Консул скомандовал: "В Оперу!" и погрузился в молчание.
Карету Жозефины, которая ехала с Раппом, Гортензией и беременной Каролиной Мюрат, тоже тряхнуло, из-за чего в ней вылетели все стекла, но задержка, вызванная поисками новой шали, привела к тому, что карета находилась слишком далеко от места взрыва, чтобы подвергнуться какой-либо опасности. Жозефина несколько раз крикнула: "Это устроено против Бонапарте!"
Через мгновение подскакал посланный Наполеоном гренадер с известием, что Консул жив и желает, чтобы супруга возвратилась в Тюильри. Только Жозефина решила ехать в Оперу, и компания в ее карете понемногу начала успокаиваться. За исключением Каролины – ее не нужно было успокаивать, так как взрыв не произвел на нее ни малейшего впечатления. Это была единственная из сестер Наполеона, которая вела против него интриги и предавала его иностранным державам, как только научилась интриговать и предавать. Судьба брата была ей абсолютно безразлична.
Взрыв был услышан по всему городу, все подумали, что произошло землетрясение. В Опере, где несколько ми нут перед тем началось представление оратории, грохот взрыва заглушил оркестрантов и вызвал громкие комментарии среди публики. Взволнованный комендант Парижа, генерал Юно, схватился с места со словами:
– Что это должно значить? Странно, кто в такое время стреляет из пушек?
Через мгновение дверь правительственной ложи с треском распахнулась, и в ложу вступил Наполеон со всей свитой. На вопрос Юно, он процедил с абсолютным спокойствием:
– Эти сволочи хотели меня взорвать. Будьте добры, передайте мне либретто.
Известие молнией разнеслось по залу. Люди совершенно перестали интересоваться спектаклем, все лица обернулись к ложе Консула. Когда туда вбежала Жозефина, публика встала и устроила Наполеону бурную овацию. Среди распаленного окружения лишь один человек мог импонировать каменным спокойствием – им был сам Бонапарте. Все приветствия его никогда не трогали; "если бы меня волокли на эшафот, эти люди вопили бы так же радостно, толпа всегда остается толпой", – говаривал он. Слезы Жозефины его тоже не тронули; "слезы ей к лицу", – частенько повторял он.
8
Сразу же по окончании оратории Наполеон отправился в Тюильри и собрал правительство. Холодный как мрамор в театре, теперь, перед лицом подчиненных он спустил вожжи и, побелев от бешенства, выдал длинную тираду о… "проклятых якобинцах", покушающихся на его жизнь. Никто из присутствовавших министров и чиновников по-другому и не думал, все были уверены, а скорее, не осмелились бы не быть уверенными, что покушение, как и несколько предыдущих, было организовано якобинским подпольем. В этом собрании не хватало только одного, хотя и самого нужного, человека – министра полиции.
Фуше покинул Оперу сразу же после появления Консула в ложе и буквально через несколько минут после взрыва оказался со своими людьми на месте покушения, начиная следствие. Условия, в которых пришлось ему действовать, были чрезвычайно трудными; полицейские пропихивались через заторы карет скорой помощи, сквозь толпу пожарных, врачей, санитаров и просто зевак, бродящих в покрывавшей улицу кровавой грязи. Вокруг них звучала какофония плача, стонов, ужасного воя раненых, хрипов умирающих и ругани санитарной службы, не успевающей с помощью. Тем не менее, уже с самого начала полиция добилась некоторого успеха. Один из самых способнейших сотрудников Фуше, фактический вице-министр, Пьер Реаль, сразу же заметил, что подковы разорванной в клочья лошади были прибиты несколькими часами раньше, а значит, наверняка в Париже.
Еще Фуше приказал, чтобы останки лошади и повозки были перевезены во двор префектуры, после чего помчался в Тюильри, полагая, что там сейчас идет битва за его голову.
И он не ошибался. Воспользовавшись гневом Бонапарте, представляемая Талейраном и Рёдерером придворная камарилья приступила к окончательному наступлению, аргументируя, что министр не предупредил заговора, потому что он ни на что не годен и "никогда ни о чем не знает". Прибытие "князя полиции" прервало этот лай. Глаза всех присутствующих повернулись в его направлении, и Фуше, прежде чем встать перед Консулом, заметил в этих глазах ожидание приговора. Для всех них он уже был политическим "живым трупом", а искаженное в бешенстве лицо Наполеона, казалось, лишь подтверждает это.
Обращаясь к Фуше, Бонапарте начал с повторения старых обвинений против якобинцев, а затем заявил, что пришло самое время окончательно с ними расправиться. Не успел он закончить, как произошло нечто совершенно неожиданное. Министр, воспользовавшись мгновением, которое Консулу потребовалось, чтобы перевести дух, продолжил его буквально двумя предложениями:
– Это не якобинцы, а роялисты. Чтобы это доказать, мне нужно восемь дней
У клакеров, окруживших Наполеона и уверенных, что ради спасения собственной шкуры Фуше станет во всем поддакивать Консулу, волосы стали на головах дыбом. Наступило мгновение совершеннейшей тишины, которую прервал взрыв ярости Бонапарте. Это был один из знаменитых приступов ярости Наполеона, о которых никогда не было известно наперед, когда они настоящие, а когда деланные. Бонапарте рвал и метал, проклиная "республиканских экстремистов", и бросал в лицо Фуше такие эпитеты, среди которых для печати годятся только "враль" и "кретин".
Фуше стоял перед Наполеоном холодный и бесстрастный будто ледяная статуя. Весь этот тайфун не оставил на нем ни малейшего следа, ибо Фуше, равно как и Талейран, принадлежал к тем людям, которых невозможно вывести из себя. Стала довольно известной сцена, разыгравшаяся спустя несколько лет, когда Наполеон, прознав о подозрительных политических махинациях Талейрана, отматерил его в присутствии мужской части придворных самыми отборными солдатскими словечками и, пригрозив напоследок расстрелом, назвал "дерьмом в шелковых чулках". За все время этого приступа бешенства у Талейрана на лице не дрогнул ни единый мускул, так что прав был шурин Наполеона, неаполитанский король Мюрат, говоря: "Талейран, это дипломат такого класса, что, если бы во время разговора его с тобой кто-то пнул его в зад, то по его лицу ты бы этого даже не заметил". Если бы Мюрат сказал это о министре полиции, то и в этом случае не разошелся бы с истиной.
В конце концов, Бонапарте утих и отдал Фуше приказ начать массовые аресты якобинцев. Министр поклонился и вышел. Когда двери за ним закрылись, Талейран взял слово и заявил, что Фуше прикрывает якобинцев, поскольку когда-то и сам был одним из дирижеров якобинского террора, и его до сих пор связывают дружеские узы с давними подельниками. Обвинять человека типа Фуше в симпатиях к побежденным было шуткой совершенно неостроумной; но фактом оставалось то, что в 1793-1794 годах Фуше прославился как якобинский "лионский палач", проводя там массовые казни (среди всего прочего, он заменил малопроизводительную гильотину картечью). Под конец Талейран предложил арестовать Фуше и в течение 24 часов рас стрелять!