На мессена Гюи он вовсе не обиделся. Не убил ведь, даже подзаработать удалось — за пение в этом замке Арнаут куда меньше получил, чем за надорванный рыцарем воротник.
В замке Пюивер, например — знаменитая трубадурская столица этот Пюивер, во владетельницу его, донну Алаис, можно бы и влюбиться, если б не было на свете Розамонды — в этом замке Арнаут и того не заработал. Правда, отъелся там за несколько весьма голодных недель. И подивился городским розам — их оказалось даже больше, чем в его родной Каталонии. Там, в Пюивере, поднявшись на широкую террасу на вершине донжона, он долго смотрел вниз, на утопающую в зеленом дымчатом золоте летнюю равнину. На нефритовый блеск озера вдалеке. Ласточки, рассекая воздух узкими крыльями, носились по воздуху на уровне самого лица. По руке Арнаута прополз алый крохотный паучок, похожий на капельку крови. Ласточки, золотой летний воздух, белый камень стен — все напоминало о Розамонде, потому что все это было — Арнаутова любовь, и можно жить в ней долго, вечно, потихоньку становясь настоящим собой… На вершине Пюивера и сложил Арнаут одну из своих лучших песен — хотя не было там ни слова о Розамонде, и сложилась она как-то сама. Но трубадурское сборище уже расходилось, донна Алаис раздавала подарки, Арнауту достался отличный суконный капюшон, а песню спеть не оставалось времени. Хотя все именно так и было, золотая картинка, унесенная им с собою на память:
Морось над Пюивером
В золото красит луч.
В небе прозрачно-сером
Золото — выше туч.
Ласточек быстрые крылья
Режут в кровь облака.
Радость, моя тоска,
Счастье, что нас забыли.
Розу бросаю в пыль я,
Ноша — цветок — тяжка.
Ранит любовь цветка,
Делая память — былью.
В небе прозрачно-сером
Разлито золото дня.
Небо над Пюивером,
Хоть ты не оставь меня.
Светлая наша вера,
Вестью Благой не мучь.
Мне ль вознестись примером
Выше облачных круч.
Воздух сожми, рука,
Взяв благодать бессилья:
То, что глаза забыли,
Ты узнаёшь пока…
Здесь не боятся смерти,
Не рвутся в небо огня:
Стоят, молчанье храня,
И смотрят, как птицы чертят
Полосы в золоте дня.
Если бы не Добрые Люди, которые вместе с поручениями давали Арнауту и денег на странствие, он бы мог и с голоду помереть.
И еще раз за свой песенный поход Арнаут стоял на грани гибели. Случай мог бы впоследствии показаться смешным, не испугайся трубадур так сильно — даже седины в черной лохматой шевелюре со стразу прибавилось.
Дело было на Пасху, возле замка Вернет, в Руссильоне. Арнаута недурственно приняли Раймон и Понсий, сеньоры этого замка. Мой друг поприслуживал в ярко освещенной зале на службе Старца Тьерри из Невера, чинно послушал его отличную проповедь. Мол, в этот радостный день Господь Иисус сбросил иллюзорную плоть и вознесся наконец обратно, к чистой жизни духа, из которой некогда и явился благовествовать Верным Свое учение. Арнаут, простая душа, не знал, что с этой проповедью могли бы поспорить толпы прочих Учителей, в том числе и дорогой его сердцу старец Годфруа: альбигойские верования в «разделившейся в самой себе» церкви давно уже разнились друг с другом, развелись всякие «сперонисты», «гаратенцы», «брешианцы», «конкоресены» и не менее дюжины других мелких сект. Для счастливца Арнаута же существовали только Учителя — и все остальные, обычные люди. И отдельно ото всех — поэты, над которыми невидимо парила его несравненная Розамонда.
Потом праздники кончились, и Арнаут отдыхал как мог, пропивая жалкие гроши в кабачке, в монастырской деревне Коль-де-Жу. Да, близ Вернета ведь располагался монастырь Сен-Мартен, где в скотоводческой деревеньке продавали отличные сыры; этими сырами Арнаут, не ждавший никакого лиха, и закусывал жидкое пиво, когда приключилась беда.
Сначала откуда-то с воем побежали женщины, но юноша не обратил внимания. Наверное, бьют кого-нибудь, безразлично подумал он, отхлебывая из щербатой кружки. Или, может, сеньоры Вернетские решили развлечься после Пасхи.
Но когда сам трактирщик, почтенный толстоватый дядька лет сорока, с тихим повизгиванием бросился к выходу, прижимая к животу мешочек с выручкой и особо ценный большой котелок — тут уж и порядком пьяный трубадур понял, что творится неладное.
Рутьеры, наемники, эта настоящая чума юга, сразу осознал он — и даже успел приподняться (повскакали все до смерти напуганные посетители, среди которых обнаружилось два серорясных Сен-Мартенских монаха.) А в дверь уже повалили, похохатывая, здоровенные, звероподобные, кто в кожаных отрепьях, кто — в нижней рубахе и холщовых штанах на голое тело… У одного на закорках визгливо хохотала растрепанная женщина. У женщины на шее — Арнаут разглядел пьяными глазами, и сразу похолодевшее его сердце издало еще пару заполошных ударов — висело что-то серебряное, блестящее, что юноша распознал как часть оклада с иконы.
Еще один рутьер, вращая дубину, ухнул ею по ближайшему кабацкому столику — и столешница тут же просела, ломаясь пополам, как щепка. Я пропал, подумал Арнаут тоскливо, кажется, ребятушки церковь грабанули, пришли пить-гулять, унеси меня отсюда, Господи, я пропал.
Ноги подвели — у иных в момент опасности тело бросается прочь, не дожидаясь приказа воли, а у других — замирает на месте, и его и конями не сдвинешь. Арнаут относился к этим последним. Он так и стоял, опираясь о стол дрожащими кулаками, наполовину распрямившись и в душе своей уже говоря прощальную речь Розамонде. Как же не хочется помирать без истинного крещения… О таких бандах, топчущих все на своем пути, Арнаут не раз слышал — особенно в замках, среди сеньоров: мол, разбойники с юга валят, совсем распоясались, рутьеры проклятые… Арагонцы, баски да каталонцы. Священников режут, церкви грабят, скоро и приличному человеку будет опасно по собственным землям ездить. Надо бы с ними поступить, как король Ришар Английский под Малемортом — то бишь устроить хорошую облаву…
Однако король Ричард Лев уже сгинул в темноту, а у местных баронов хватало времени только на разговоры. Ах, эн Раймон, эн Понсий, сеньоры Вернета, лучше бы вы сами это аббатство разорили, чем отдавать его на произвол разбойникам, невольно и тоскливо, как человек уже умерший, подумал Арнаут при виде щетинистого, как боров, рутьера в цветистом литургическом облачении. Похоже, он содрал эту одежду с уже мертвого священника, и блестящая церковная чаша у него в руках вряд ли являлась свободным пожертвованием цистерцианского ордена на процветание местной руссильонской церкви рутьеров и оборванцев.
— Веселись, ребята! — зычно прокричал страшный разбойник, взмахивая потиром над головой. — Жри, пей, за все заплачено!
Кто-то перевернул соседний с Арнаутом стол. Юноша только и смог, что сморгнуть от ужаса. Сознание его разделилось на две части: одна лихорадочно искала путей к отступлению, другая же застыла и молча наблюдала.
На крыльцо с реготанием тащили отбивавшуюся женщину. Непонятно, впрямь ли она была возмущена — или просто очень пьяна. Отличный круглый сыр бездарно пропал под босой ногой, черной, как подошва сапога. Помощнику трактирщика, подвернувшемуся в дверях, уже ничего не хотелось — он лежал лицом вниз на пороге, сочась темной кровью, и его, мягкого и тяжелого, вытолкнули наружу, чтобы не мешал.
Рука в рукаве ярко-алой далматики, взмахнув у Арнаута перед лицом, расквасила в красную жижу всколыхнувшийся мир.
Трубадур упал на четвереньки и побежал, как животное, стараясь только сберечь свесившуюся на живот гитерну в чехле. Гордость и ужас исчезли за ненадобностью, и мудрое тело бродяги овладело ситуацией, унося своего хозяина отсюда подальше — любыми путями, под столом, по раскрошившимся объедкам, стелясь, как мелкая собачка, по доскам пола.
Когда сильные, злые руки вздернули его с пола за шиворот, Арнаут инстинктивно прикрыл лицо руками, скрючиваясь, как ребенок в утробе матери. И меньше всего на свете он ожидал услышать — вместо оглушительного хаканья удара — свое собственное имя. Выдавленное в мир хриплым, пьяным, изумленным голосом.
— Арнаут? Тебя не Арнаут звать, парень?
Юноша опасливо приоткрыл один глаз.
Страшное, помятое, разбойничье лицо плавало прямо перед ним. Все еще не уверенный, что сейчас не будут бить, он смотрел в это ущербное лицо, со страху не в силах вспомнить и узнать.
Рутьер в одежде священника — поверх изорванного кожаного доспешка — улыбнулся с чудовищной приветливостью, показывая черные пеньки повыбитых зубов.
— Арнаут, как есть. Из Сен-Коломба. Помнишь меня? Пейре помнишь, из дома напротив церкви?
Ничего еще не помня, сочась холодным потом, Арнаут кивнул несколько раз подряд — или так мотнулась его голова. Наконец он был отпущен, даже усажен на трехногий табурет, и стены кабака в тумане ужаса — (отпустите меня, только живым отпустите) — кружились перед еще живыми его глазами. А Пейре без зубов, Пейре с краденой церковной чашей, Пейре Арагонец, король рутьерской банды… Пейре, арнаутов сосед, с которым вместе лазали смотреть статуи в заброшенном храме Святой Троицы, Пейре, который не погнушался побить камнем цветные стеклышки витражей, на кои так зарился не посмевший Арнаут… Этот чудовищный, раздувшийся в десятиголового великана друг детства сидел напротив него, похохатывая, что-то расспрашивая об общих знакомых, вливая в глотку извлеченную из погреба выпивку.