— Аштма! — пропыхтел, неожиданно развеселившись, Тардюзер. — Астма! Сенная лихорадка! Собррат по несчастью! Я и сам аллеррргик! Представляете себе, что будет, осмелься я в это время года спуститься в долину? Я задохнусь! Как есть задохнусь!
— Здесь, в горах, мне значительно лучше.
— Ну, еще бы! Здесь вам значительно лучше, мллодой чччловек! Ппон-тррес-сина! Ррай для аллеррргиков! Но не валяться до обеда, мллдой чччловек! Вставайте. Отпррравляйтесь гулять, наслаждайтесь альпийской прррирродой!
Он захлопнул чемоданчик и еще прежде, чем я открыл ему дверь, нахлобучил щегольскую фетровую шляпу на тщательно причесанную седоватую голову.
— Молодойчеловекмолодойчеловек — и это в тридцать-то девять! Как ты могла тааак осрамить меня перед этим законченным филистером? Я тебя не понимаю, Ксана: ты же никогда не срамила меня, насколько я помню, никогда, и вдруг спрашиваешь этого куррорртного врача, практикующего тут, сррреди альпийской прррирроды, спрашиваешь его: может ли мой муж тоже встать?! Это что, номер в стиле «Джаксы и Джаксы»?
— Ах, нет, — прошептала она, глядя в бидермайеровское зеркало, — Нет, не говори сейчас о Джаксе и Джаксе. Пожалуйста, не говори.
У нее была какая-то странная привычка, сидя ко мне боком, косить на меня глазом (ее очень широко расставленные глаза способствовали этому); смотреть на меня одним глазом, молча, нежно-диковато, взглядом одновременно отчужденным и испытующим, точно мустанг.
Врач, осматривая ее, решительно потребовал, чтобы она приподняла ночную рубашку: он-де «не желает, чтобы во время стетоскопического исследования его дурачил потрескивающий шелк, тем более при бронхите». Полуобнаженная, в тепле от электроплитки, Ксана сидела, поджав под одеялом ноги, и виском опиралась на прикрытое колено, а потом, медленно заведя обнаженную руку, она натянула на себя рубашку. Подумать только — шафрановую, того же цвета, что и платье, в котором она притулилась на скале.
При взгляде на эту двадцатисемилетнюю женщину-девочку я все снова и снова поражался удивительным сочетанием удлиненных и округлых форм, ничуть не дисгармоничных, наоборот, каким-то причудливо-привлекательным, даже, пожалуй, замысловатым образом дополняющих друг друга. Ноги, укрытые сейчас одеялом, совершенной формы, стройные и длинные, но не слишком тонкие, с красивым изгибом икры, нежной лодыжкой, маленькой ступней, ноги, точно созданные для канкана. Рост — 1 м 75 см — соответствует предписанному танцовщицам канкана в «Бель-Эпок», а была бы Ксана современницей графа Тулуз-Лотрека, могла бы танцевать кадриль с Ла-Гулю. А канкан она действительно танцевать умеет. Слушая лекции в Берлинском университете у любимого ученика знаменитого филолога-классика фон Виламовиц-Мёлендорфа и готовясь к защите диплома, она брала уроки танца у знаменитого Гзовского: он оценивал ее как способную танцовщицу канкана. Впоследствии Ксана и правда танцевала канкан, запуская оффенбаховскую пластинку на своем патефоне (мы его с собой не захватили), но допускала лишь одного-единственного зрителя: собственное изображение в настенном зеркале маленькой прихожей нашей венской квартиры на Шёнлатерн-гассе. «Гюль-Баба (отец Ксаны) так много и с таким бешеным успехом демонстрировал свое искусство по всему свету, что у меня развилась идиосинкразия к выступлениям перед публикой. Даже перед тобой. К величайшему огорчению отца. Ему-то гораздо больше хотелось, чтобы я стала танцовщицей, а не филологом. Уж если я танцую канкан, так танцую для себя».
Руки у Ксаны длинные, нежные и гибкие, за что я и зову ее Лилейнорукая (Гомер).
— По сравнению с ножками, самыми восхитительными ножками в Вене, руки чуточку разочаровывают. — Говаривал наш друг, венский скульптор Карл Гомза (заклейменный как «вырожденец», он благодаря усилиям своего знаменитого коллеги Генри Мура[10] вовремя эмигрировал в Англию). — Дайте мне Ксанины ноги для модели, я вырублю их до бедра из красного бургенландского песчаника и выставлю под названием «Ноги Ксаны без торса», держу пари, что Канвейлер[11] купит скульптуру à tout prix[12].
Удлиненная спина; порой у меня возникает ощущение, что она лишена позвоночника, так она изгибается, истинно гуттаперчевая девчонка — на профессиональном языке партерных акробатов. Грудь же, напротив — в тот миг, когда она протянула руку, чтобы опустить рубашку, — производит совсем иной эффект, пожалуй, чуть тяжеловатая, чуть пышная; ее можно, ее так и хочется положить на ладонь, она точно создана, чтобы кормить младенца (но у нас его нет). Стройная шея повязана розовым шерстяным шарфом, щеки округло-выступающие, за них я иной раз звал ее королева Патапуф (в память о французской сказке про Короля-Толстощека, которую моя гувернантка без конца пережевывала), после перенесенной болезни они вновь обрели свежесть зрелого персика, правая мягко лежит на укрытом колене, а Ксана смотрит на меня своими хоть не слишком большими, но сияющими фиалково-лазоревыми глазами из-под полукруглых, серповидно-изогнутых бровей. Смотрит обоими глазами. Волосы, склонные даже при легком заболевании слипаться в тускло-зеленую паутину, опять обрамляют ее лицо бронзово-золотистым облаком, и я тотчас капитулирую перед этой импрессионистской Красавицей в постели. (Одному из своих восторженных поклонников в Вене она заявила: «Я вовсе не так красива, это я только притворяюсь».)
Я прошаркал к своему «ремингтону».
— Требла.
— Да?
— Сколько же ему было лет?
— Кому?
— Максиму Гропшейду.
— Он старше меня на два года. Сорок один.
Три дня Ксана лежала закутанная в пальто и одеяло под лучами полуденного солнца. Работу над переводом, который был ей заказан, она по совету доктора Тардюзера отложила, хотя и без его совета либо ничего ровным счетом не делала, либо трудилась не покладая рук. Поистине Цветок мака, что внезапно оборачивается мулом, МЕТАМОРФОЗЫ, или Превращения, — вполне в духе Луция Апулея, род. в 125 году после р. х., чей роман «Золотой осел» ей заказали заново (не в последнюю очередь потому, что в переводе Августа Роде слишком часто встречается выражение «право же») перевести с латыни, испытавшей влияние североафриканского греческого. В году 1930 Мистенгет, еще владычица монмартрского кафешантана «Мулен-Руж» (вскоре он приказал долго жить — такова уж участь всего земного, — и превратился в кинотеатр), что расположен наискось от цирка Мерано, в котором Джакса — вплоть до своего прощального представления в 1936 году — постоянно выступал, так вот, Мистенгет окрестила его дочь, студентку Сорбонны, именем Ксана Coquelicot: дикий мак на длинной ножке. И вот теперь почта в Понтрезине; я печатаю и между делом обращаюсь к балкончику: как чувствует себя фрейлейн Маков цвет или фрейлейн Слонофилка? Ксана любит диких слонов. Она отвечает: ничего, Пилотик, Астронав-тик — ласкательные имена, память о моем военно-авиационном прошлом. Увлекалась ими Ксанина мать — Эльзабе́, происходившая из Эстонии; и мы даже называли друг друга то kuku laps, что по-эстонски значит «милое дитя», а то «малыш», иронизируя над самими собой, над нашей бездетностью.
Три дня лежала Ксана под лучами полуденного солнца, и я знал: скорбь, окутавшая ее точно одеяло, — это не скорбь поуже мертвому Максиму Гропшейду. А скорее, по живым еще: Константину и Эльзабе Джакса, о которых она все время думала.
И однажды, когда я вглядывался в ее профиль, сердце в выбоине моего лба вдруг перестало биться.
Не преступная ли неосторожность с моей стороны скрыть от нее письмо Штепаншица? Да еще за ее спиной столь кратко ответить ему цитатой из молодого Гёте? Она, конечно же, посоветовала бы мне оставить без внимания длиннющее письмо из Вены; но резкий ответ уже отослан. И в моем мозгу внезапно вспыхнули мерзостные слова:
ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ВСЕЙ СЕМЬИ[13].
Нет, успокаивал я себя, они не осмелятся. Его имя вызывает в памяти взрывы хохота; они не осмелятся арестовать его. А в последнее время и шума-то не поднимали вокруг него, этого старого человека лет шестидесяти пяти, уединенно жившего в своем радкерсбургском загородном доме, с увлечением игравшего там в шахматы и раскладывавшего пасьянс; а в конюшне Джаксы дожевывал свой пенсионный овес Джакса Последний…
— Пожалста, кофе с граппой и кофе без граппы.
— Мне б тоже хотелось с граппой.
Я, слегка удивленный:
— Тебе тоже?
Ксана небрежно:
— Мне тоже.
Мы обедали, сидя в служебном зале отеля «Мортерач», в обществе слуг и извозчиков. (Мы выбрали служебный, чтобы улизнуть от общества «сенных астматиков».) Официантка подала нам два стакана черного кофе с граппой.
— Малыш, а не позвонишь ли ты Полари? Она прислала тебе врача и охапку роз. Не надо ли, приличия ради, съездить в «Акла-Сильву» поздороваться?