Он присматривался ко всем сплавщикам на барке и мог судить уже о каждом из них. Это были совершенно разные люди, но удивительно похожие друг на друга своей безотрадной судьбой. На вид они выглядели сероватыми, с испитыми, обветренными лицами и вялыми движениями — все душевно искалеченные изнурительным трудом. Они понуро, неохотно отвечали, когда их спрашивали о жизни.
Бородатый старик Савелий обратил особое внимание Радищева. Он не отвечал на вопросы, а лишь помахивал рукой, покрытой ссадинами, и не разговаривал ни с кем на барке. Был он нрава кроткого и изредка, когда всё же отвечал, то растягивал слова и произносил их тоненьким голоском. При этом он приподнимал жиденькие брови высоко на лоб, словно ему было трудно говорить.
По виду сплавщиков Александр Николаевич безошибочно определял, что они пришли на Каму издалека, порядочно пообносились за дорогу и были недовольны всем, что их окружало, на всё смотрели безразлично и тупо. Глядя на них, Радищеву становилось всех их безгранично жалко: их нужда и забитость щемили его сердце, вызывали ноющую боль.
И всё же его тянуло поговорить со сплавщиками. Александр Николаевич расспрашивал:
— Откуда родом-то?
— Дальние мы.
— На заработки пришли?
— Какие заработки, по нужде. Казна пригнала, — сплавщик в коротком, изодранном кафтане из смурого сукна и в войлочной шляпе с низкой тульёй зло сжимал растрескавшиеся тонкие губы.
Никита Афанасьев, стоявший в стороне и внимательно прислушивавшийся к разговору, будто ждал минуты, чтобы сказать:
— Все они запроданы заране, вот и по нужде бредут на Каму…
Он сказал это твёрдо и уверенно, как человек, знающий цену себе и своим словам. Так он покрикивал и на сплавщиков, управляя баркой. Никита смолк, словно до конца выложил всё, что его занимало, и стоял, широко расставив крепкие ноги, и смотрел куда-то вдаль. Вертевшийся возле него бородатый Савелий казался совсем тщедушным и жалким с узкой иссохшей грудью и хлюпкой фигурой на кривых ногах.
Александр Николаевич давно оценил практический и сметливый ум Никиты Афанасьева, любившего в минуты раздумий и отдыха порассказать о себе, послушать песню, всгрустнуть по дому или помечтать о своём привольном житье-бытье.
Прошли Сарапул. Здесь была хлебная пристань. Отсюда барки с зерном направлялись в Пермь, а вниз, на Астрахань, шли с корабельным лесом, жёлтым, как восковые свечи.
Иногда приставали к берегу среди дня. Сплавщики бежали в деревню, чтобы купить молока, яиц, калачик или лепёшку, испечённые наполовину из отрубей. Вместе с ними выходил на берег и Радищев.
Очередная остановка была сделана у села Свиногорья. Тут покупались лодки для караванов. К барке, как только она пристала к берегу, подошёл расходчик из яковлевской конторы — знакомый караванному.
— Ноне воры снова пошаливают, — предупредил он.
— Добрались ничего, — ответил Никита Афанасьев.
— Тут в кабаке бывают, остерегайтесь.
— Нас не тронут. Найдём один язык с ними…
— Язык один, карманы разные.
— Поймём друг дружку…
Разговор этот заинтересовал Радищева. Он сошёл на берег, купил продукты и заглянул в кабак, чтобы посмотреть на воров. Их звали ещё и разбойными людишками. Они наводили страх на хозяев богатых караванов и судов, плававших по Каме и Вятке, Белой и Волге. Народ воров не страшился, зная, что они были связаны со смелыми ватагами Емельяна Пугачёва, остатки которых всё ещё бродили по большим рекам, неуловимые для властей, напоминая о своём незавершённом возмездии.
В кабаке Радищев увидел мужиков с мутными, навыкате, глазами, опухшими от водки лицами. Были здесь и сплавщики с барки. Значит, верно говорили, что воры дружат с бурлаками.
Мужики взмахивали мускулистыми руками с широкими натруженными ладонями. Они громко кричали, пытались что-то петь или надрывно хохотали над шуткой и острым словцом, брошенным их товарищем. По отрывкам фраз и слов можно было легко представить, что волновало их души.
Кто-то басил:
— Выше лба уши не растут. Рад бы в рай, ан грехи не пущают.
— А ты, Кузька, барину их на шею как хомут набрось…
Хохот заглушал слова. В другом углу мужик с лохматой головой, наклонясь к соседу, спрашивал:
— Что слышно, братец хватец?
— Давеча расходчик баял, караван богатый идёт, — отвечал голос, надтреснутый и властный.
— Башка плоха, но моя, оторви её — другой на базаре не купишь, — снова возвышался басок.
— Э-эх! Кузька-а! — сокрушался его сосед с властным голосом. — Боек ты на язык, боек на дела, а толку-то что из твоей храбрости?
А Кузька продолжал своё.
— Богатые и знатные всегда меж собой свои, а мы не живём — горе мыкаем…
— Э-эх! Кузька-а! Куда ни кинь, везде клин. У твоего барина-то на дворе собаки борзые, а холопы босые. Ты лапотками трясёшь, а на боженьку всё надеешься…
— Надеемся.
— Надейся, Кузька, — ехидно звучал голос, — а по мне господь-то на нас всех страшную планиду послал. Гнетёт нас налогами, сосёт нашу кровушку та планида, Кузька, — и с гневом продолжал, крепко ругнувшись. — Работаем день и ночь, Кузька, а всё на их, на боженьку и барина. Они же последний кусок отнимают. Ложимся со слезами и встаём глаза от них протираем. А они — боженька и барин — бесчувственные. Одно знают: палки и плети. Сулятся спину мягче брюха сделать. Кумекай, теперь, Кузька…
Кто-то затянул песню, полную угроз.
Мы-ы дво-оря-ян-го-оспо-од
На ве-рё-воч-ки-и,
Мы-ы поо-пов даа яярыг
На-а ошей-нички-и-и…
Мы-ы че-есны-ых люде-ей
Да-а на во-олюшку-у-у…
Певца грубо прервали:
— Без песен рот тесен…
Радищев почувствовал, насколько прав он был, когда в своём «Путешествии» говорил дворянину — бойся мужика, идущего в кабак, в нём всё накалено до предела. Достаточно искры, и взрыв народного возмездия уничтожит в пламени огня усадьбы, вскинет на шею петлю и вздёрнет ненавистного помещика на ворота. Приступ гнева охватил Радищева, но он старался умерить своё неровное дыхание, приостановить гулкие удары сердца.
Александр Николаевич возвратился на барку задумчивый и подавленный. Он не спал до утренней зари не потому, что боялся, как другие, появления воров, а оттого, что всю ночь размышлял над превратностями горемычной судьбы русского народа.
Не здесь ли на Каме и Волге, чаще всего поднимались народные бунты, от маленькой искры гнева вспыхивали восстания, потрясавшие своей силой спокойствие самодержавия?
Барка отвалила на восходе солнца, но, проплыв немного, стала на якорь близ высокого берега из плитняка, недалеко от села Амары.
Идти вперёд было трудно и опасно ввиду разыгравшейся внезапно непогоды: встречный ветер нагнал волны, Кама словно разъярилась и вся вздыбилась.
Сплавщики вышли на берег и скучились на площадке, где некогда был разбойничий стан. В яме сохранился выложенный из плитняка очаг со следами копоти, залоснившейся от времени.
Невольно разговор возник о тех, теперь уже давних днях крестьянского восстания, повторение которых было так же неизбежно в России, как смена дня и ночи.
Надрывно свистел ветер в береговых скалах, неистово шумела Кама, а на площадке бывшего разбойничьего стана с давно остывшим очагом, в затишье Никита Афанасьев рассказывал повесть о разбойнике Иване Фадееве, мучившем дворян и помещиков за то, что они бесчеловечно истязали своих крестьян. Караванный сидел на камне и неторопливо вёл рассказ. Изредка он высекал кресалом искру из кремня, окуривал всех приятным дымком, затем степенно, не спеша, закладывал тлеющий трут в трубку, придавливал его пожелтевшим пальцем и с наслаждением глубоко затягивался, выпуская изо рта густые клубы.
Слушали Афанасьева внимательно, затаив дыхание. Да и как было не слушать его! Караванный говорил о разбойнике Фадееве, заступившемся за воспитанницу барина, который начинал притеснять девицу-красавицу с белым лицом, будто умытым утренней росой. Разбойник вызволял из беды солдатскую вдову, обогревал круглого сироту, помогал встать на ноги бедному мужику. Не разбойником рисовался Иван Фадеев воображению слушателей, а добрым другом несчастных.
Унтер-офицер сидел в сторонке ото всех и ленивым взглядом наблюдал за людьми, собравшимися вокруг караванного. Он походил в эту минуту на сытого ястреба, которого тянуло ко сну после еды. Возле унтер-офицера стояла его жена, одетая в кубовый сарафан, в ярком платке, наброшенном на голову. Она с интересом вслушивалась в то, что рассказывал караванный, и не отрывала от него глаз.
Катюша, Дуняша и Павлик гуляли с маленькими поодаль от всех. Радищев, посматривая за детьми, слушал простое по содержанию, но покоряющее жизненной правдой повествование. Он многое подмечал со свойственной ему наблюдательностью. От него не ускользнули томительные и тайно завистливые взгляды жены унтер-офицера на Никиту и особая теплота и звонкость голоса Афанасьева, будто предназначенные для этой красивой женщины, искавшей себе совсем иного по складу и характеру человека, чем её муж. Он думал о том, как странно иногда складывается жизнь людей, брак которых освящён церковью.