– И что за времена настали нонеча! – говорил он. – Чуть враг за лишком – и поникнут головами так низко, что шапка валится. Со страха, вестимо, искра кажется больше полымя. Износил я на плечах своих десятков семь с золотником годов, и изучился видеть, что черно, что бело. Бывало, кто не слыхал, кто не видал Новгорода Великого далеко? Тот город то-то привольный, то-то могучий! – говаривали и немчины, и литвины, и все иноземные людины: ганзейцы и мурмане, гречины и татары, бывшие в нем не как врага, а как гости, – любили заглядываться на позолоченные главы церквей его, разгуливать по широким улицам и любоваться на площадях и в балаганах всеми товарами заморскими! Тут раскиданы и меха пермские, и полотна фламсендские, и ковры персидские, и соболи сибирские, и камки хрущатые, и бахромы золотниковые, и всякие снадобья хитротканные, и седла азиатские, и камни самоцветные, и жемчуга бурлицкие, и уздечки поборные, и всякие узорья выписные. Всего грудами навалено было перед чужеземными зеваками – отдай деньги и бери добра сколько хочешь, сколько можешь.
В мирное время задает всякий пир на весь мир! Отъедайся, отпивайся душа, ходи стена на стену, али заломи набок шапку отороченную, крути ус богатырский да заглядывайся на красоточек в окошечки косящатые; затронул ли опять кто, отвечай огнем, да копьем, да стрелами калеными, прослышат ли про караван ливонский, али чей-либо ненашенский – удальцы новгородские разом оскачат его, подстерегут и накинутся с быстротой соколиной раскупоривать копьями добро, зашитое в кожи, а меж тем – косят часто головы провожатых, как маковинки. Бывало, одурь возьмет, как давно нет дела рукам; ну что, сиди на печи, да гложи кирпичи – разучишься и шевелить мечом; ждешь, не дождешься, когда-то грохнет вечевой колокол, а уж как закатится, любо сердцу молодецкому, вспрыснет его словно живою водою радость удалая. Уж так забьется, так заскачет ретивое, как конь необъезженный в чистом поле, того и гляди, что выскочит в пригоршню. А бились мы с Чудью и с Ямью, и с своими, и с чужими, и морем, и сухим путем, и Наровою, и Волгою, и по Нову-озеру неслось наше ополчение на несчетных судах. На кого наскочили, тот разведывайся; куда пришли, там и дома. В Кострому ли, в Тверь ли, в Ярославль ли, под Астрахань ли богатую, рады не рады – принимайте гостей, выносите калачей на золотых блюдах, на серебряных подблюдниках, выкатывайте бочки медов годовалых и чокайтесь с ними зазванными пирами; а если хозяева попросят расплаты, рассчитывайся мечами, да бердышами, да бери с них сдачи ушами да головами, а там снимай, удалая дружина, и мчись восвояси. А где лихой народец, как примером сказать бы в ближних пригородах ливонских, да еще где застанешь его не врасплох и выступят против тебя хозяева-то в железных обручах, да начнут пересыпаться с гостями своим свинцовым горохом, затепливай скорей его лачугу со всех четырех сторон и тут-то вот и привольно бывает погреться: шум, гам, гик, вопль, стены трещат, рушатся, растопленное железо рекой течет, а люд словно воск тает. Натешилась душа, и заливай пожарище вражеской кровью; ведь как булат разогреется, от него пар валом валит, острие притупится хлестать по телам да по костям, а еще хочется. Ведь это не то, чтобы мы напраслинно нападали на соседей, и они при случае не спустят. Обоз ли отбит у наших, девушек ли захватит, золота ли без счета пограбит, да передушив стариков и малых детей – это им обычно; да не удавалось проклятым в частую, как нам приходилось, напрашиваться не в любые для них гости. А как опять мировая, так и мы бывало придерживаемся присловья: «В поле враг, дома гость, садись под святые[4], починай седову; в лесу – кистенем, а в саду – огурцом». И ведется речь любезно, и ходим об руку попарно, и любуются, не насмотрятся наши гости, как красуется град наш, а в нем рдеют девицы красные, да разгуливают молодцы удалые, и бросаются им всякие диковинки редкие, и стали звать, прозывать его давно-предавно, чуть прадеды помнят, и чужие и свои славным, богатырем, Великим Новгородом.
Взоры слушателей, впившиеся в рассказчика, сверкнули огневой отвагой, а старик, откашлянувшись, продолжал:
– И ноне придерживаются этого старики, да не обеими руками, с тех пор, как Иоанн московский залил наши поляны родной нашей кровью. Все как-то пошло на разлад: старики шатаются от старости, молодые трясутся от страха, а родина гибнет. Молодечество[5] иные стали считать делом зазорным, а по силе грамот отнимать – это им нипочем. Укажите-ка мне, кто теперь поспорит, постоит и словом, и делом, и языком, и плечом за отчизну. Разве один Чурчила с своими удалыми удальцами! Если бы ономнясь не отшатнулся бы он добывать добра в Ливонию, в замок Гельмст, попятил бы московскую дружину так, что некому было бы и до Москвы добежать. Он хоша и не словесен, да рука-то его речиста, что твой кистень.
– Краснобай ты, старинушка, но кривы уста твои, да нас-то по что изобидел ты? Чем мы не молодцы? Загуди только труба воинская, все побратаемся скинуть головы свои или вражеские, выменять на косную жизнь, на славную смерть! – воскликнули окружавшие старика.
– Все красно, ребятушки, да не так как солнце! – возразил он. – Прежде бывало, московские князья засылали к нам гонцов и велеречиво просили через них подмоги. Дмитрий Иоаннович не знал, как чествовать нас, когда на Куликовом поле четыредесять тысяч новгородцев отстаивали Русь против поганой татарвы, хоть после и озлобился на нас, что мы въяве и без всякого отчета стали придерживаться своего самосуда, да делать нечего, из Москвы-то стало пепелище, так выжгли ее татары, что хоть шаром покати, не за что зацепиться; кой где только торчали верхи, да столбы, да стены обгорелые. Видно, понадобилось ему золото новгородское – подступил. Мы не прочь, выбирай любое: деньги али битву. Взял первое, да и пошел отстраиваться, а к нам-то татары никогда и ноги не заносили неприязненно. Соберем дань, пошлем в Москву, и разделывайся ей московский князь с ордой, как рассудит. Нынешний-то лих что-то, а то, бывало, указывали мы путь обратный и московской в литовской дружинам; вольница-то новгородская не очень робела и тех и других. Как послышим: поднимается на нас враг – и в ус не дуем; каждый новгородец накинет шапку молодецки на одно ухо, подопрется и ходит козырем; по нем хоть трава не расти, готов и на хана и на пана! Вам грозят, а на вече голосят: не спугнешь ножами, когда ножа не боимся. Впервые, что ли, нам слушать угрозы московские? Кассы наши полны, закрома тоже, да и железное снадобье отпущено. Что нам? Мы своих боярей имеем, нам свои грамоты оставлены Ярославом Великим, ссылаемся на них, да на крепкие головы земляков своих – и с нами Бог, умрем за святую Софию.
– И вестимо! – подхватили слушатели. – Московский князь нас не поит, не кормит, а нас же обирает: что ж нам менять головы на шапки. Званых гостей примем, а незваных проводим. Умрем за святую Софию!
Гулко раскатились эти крики по площади и послужили как бы призывом для рослого и плечистого молодца. Он не вбежал, а скорее влетел в толпу.
Невысокая бархатная голубая шапка с золотым позументом по швам, с собольим околышем и серебряной кисточкой на тулье, была заломлена ухарски набок; короткий суконный кафтан с перетяжками, стянутый алым кушаком, и лосиная исподница виднелись на нем через широкий охабень, накинутый на богатырские плечи; белые голицы с выпушкой и кисой с костяной ручкой мотались у него на стальной цепочке с левого бока; черные быстрые глаза, несколько смуглое, но приятное открытое лицо, чуть оттененное нежным пухом бороды, стройный стан, легкая и смелая походка и приподнятая несколько кверху голова придавали ему мужественный и красивый вид.
– Чурчила! Чурчила! Отколе тебя Бог принес? Легок на помине!.. Ну, что, как живешь-можешь? – раздавались радостные приветствия в толпе.
– Да живется, братцы, как живется, а можется, как можется! – отвечал душа новгородских охотников[6], снимая шапку и раскланиваясь на все стороны.
– Где побывал, добрый молодец, что последним поспел на совет наш? – спросил его старик рассказчик.
– Земляки знают меня, – отвечал Чурчила, – на схватке я бываю не последним, а думу раздумывать, сознаюсь прямо, не моего ума дело, да и о чем?
– Знаю тебя, отъемная голова! – заметил старик. – В кого ты уродился, – дедовский в тебе норов. Таков был и Абакунов при Дмитрии Иоанновиче, предводитель вольной шайки новгородской; он тоже всегда молчал, зато красно и убедительно говорил его меч-кладенец.
– Таперича надо и раздумать, – вставил один видный парень из толпы. – Скажи, Чурчила, на какую сторону более склоняется твое ретивое?
– Вестимо, к родине лежит, – твердо ответил он, – и за нее куда придется, в огонь или в воду, в гору или в пропасть, за кем бежать и кого встречать, – я всюду готов.