Бой был недолгим. Излюбленным своим приемом, основанным на крепости запястья, Рубанов резким движением выбил саблю из рук неприятеля, а свою приставил к его горлу. Он не хотел убивать человека, к которому почувствовал уважение, хотя это и был враг, но не удержался от щегольства и, рисуясь перед вражеским полковником и своими гусарами, обтер вражеским знаменем окровавленную саблю. Победа была полной и безоговорочной.
«Благодаря храбрости и умению гусары наголову разбили неприятеля, пленив полковника и захватив знамя полка, – писал в депеше на имя Кутузова гусарский полковник, – особенно отличился командир первого эскадрона – ротмистр Рубанов, – отметил он, – прошу представить оного командира к награде».
А «оный командир», обняв левой рукой своего друга, князя Голицына, а правой – плененного врага, пил русскую из чистой пшенички водку и делал комплименты французу. Лесть была здесь не причем, оба солдаты, они понимали, кто чего стоит, а храбрость уважается любым честным человеком, независимо в какой армии он служит.
Француз лихо пил водку, чем опять вызвал уважение гусаров.
– Молодец! – хвалил его Рубанов и подливал в стакан. – Пейте, полковник, один раз живем и все под Богом ходим…
Говорили, естественно, на французском. Русским пользовались одни лишь хамы…
– Анри Лефевр, – представился француз, переодетый в новую гусарскую форму: его мундир был изорван и забрызган кровью.
– Давайте, Анри, выпьем за погибших, неважно, кто они… – поднимал стакан с водкой Голицын.
– Военная фортуна переменчива? – утешал себя француз, – и вы, и мы сражаемся на чужой земле, но за свою Родину… Выпьем за Родину – за теплую и ласковую Францию! – кричал опьяневший полковник.
– И за холодную, но тоже ласковую Россию! – поддержал его тост Петр Голицын. Глаза его на секунду затуманились и увлажнились. Он любил Россию и ненавидел войну.
– Жизнь прекраснее даже самой блистательной победы, – похлопывал француза по плечу Рубанов, утешая его.
Начались воспоминания о закончившемся сражении, гусары орали о своих подвигах, не слушая один другого, и пили… Русский человек все отмечает застольем – победу ли, поражение, рождение или смерть… Голоса были звонки и сочны, молодость бурлила в жилах, жажда жизни, побед и наград!.. Раздавались взрывы смеха и звон бокалов. Где-то достали шампанское и привели женщин. Голоса стали еще звонче, а жизнь еще прекраснее! К потолку летели пробки и поднимался табачный дым. Женщины повизгивали, что-то лопотали по-немецки и отбивались от дерзких рук.
– Я воюю за братство, равенство и счастье! – размахивал фужером француз и пьяно глядел на пленившего его русского.
– А я воюю за Бога, Царя и Отечество и в этом вижу свое счастье, – перебил его Рубанов.
– Вы имеете рабов, вы рабовладельцы! – горячился француз. – Люди рождаются свободными…
– Я тоже читал господ Вольтера и Руссо, – отвечал ему Голицын, – но пришел к выводу, что учрежденное природой и Богом не может быть упразднено человеком безнаказанно, уравнение сословий в правах чревато гибелью нации…
– Однако Франция не погибла! – горячился Лефевр. – А напротив, скоро завоюет весь мир. Гений Наполеона возвысит французскую нацию. Я ведь не Анри Лефевр, – разоткровенничался окончательно опьяневший француз.
Шум утих, и все удивленно посмотрели на него.
– А кто же вы, маршал Мюрат, что ли? – съязвил Рубанов.
– Нет? Я граф Рауль де Сентонж, сложивший титул и состояние к ногам любимого императора.
– Весьма неумно! – вздохнул Рубанов. – Титул и состояние следует не складывать, а получать из рук любимого императора…
Гусарам давно надоел заумный спор их командира с пленным. Командир всегда прав! Даже, если неправ… И они занялись женщинами. Взяв гитару, направился к дамам и Голицын, по инерции размышляя о французской революции. «Однако Робеспьер многих дворян уравнял с простым людом. Головы равно слетали с их плеч», – думал он.
Гусары между тем привели еще одну даму, замерзшую в дороге и зябко кутавшуюся в меховую накидку. К радости присутствующих, она оказалась француженкой. Офицеры были приятно поражены ее элегантностью, и говорила она на понятном языке, в отличие от этих полнотелых фрау.
«Будь проклята наша российская склонность к раздумьям!» – чертыхнулся Голицын, любезно предложив гостье единственное кресло, но она решительно отказалась и скромно села на стул.
– Бог ты мой! – восхитился Рубанов, глядя на женщину. – Жив я, или душа моя на том свете в саду Господнем?
– Вы живы! – ответила женщина, улыбнувшись и устало снимая перчатки.
– А я думал, что это грезы… Не может столь редкостная красота осветить сей скромный уголок, – оседлал своего второго конька эскадронный командир и вдохновенно поцеловал тонкую ухоженную руку. – Кто вы, прекрасная незнакомка, – человек или мираж?
– Я скромная танцовщица балета, – ответила дама, – и следую в Петербург, – откинулась на спинку стула.
Это произвело фурор среди офицеров – в таком вертепе – и балерина… Положительно, Бог помогает страждущим!
– Осчастливьте воинов танцем, мадемуазель, – протянул ей цветок Голицын. Взгляд его повеселел и светился удовольствием от вида красивой женщины.
«Где он растение достал?» – мысленно ахнул Рубанов.
Женщина кокетливо улыбнулась Голицыну и пригубила фужер с шампанским. Офицеры тем временем освобождали для нее место, отодвигая столы и убирая стулья.
– Отказ, мадемуазель, будет неуместен, – с завистью глядя на князя, произнес Аким.
– Я станцую, – благосклонно кивнула она и вдруг замерла, увидев графа де Сентонжа.
Он же, побледнев еще сильнее, с бокалом вина подошел и поклонился ей.
Наступила тишина, и раздались аккорды гитары. Сначала неуверенно, а потом все более входя во вкус, танцовщица кружилась и выгибала свое тело, языком танца воспевая любовь, молодость и жизнь.
Офицеры замерли, наслаждаясь женской грацией, изгибом рук и, – о боже! – иногда мелькавшей над туфелькой ножкой. Танец ее кружил голову и будоражил молодую кровь.
– Виват! – дружно закричали офицеры, когда уставшая балерина сделала легкий книксен и поднесла к губам цветок.
Граф де Сентонж, он же Анри Лефевр, молча поцеловал даме руку, а она, в свою очередь, коснулась губами его спутанных густых волос.
– Господа! – произнес он. – Это моя старинная приятельница.
– Виват! – опять кричали офицеры и пили за графа и его знакомую, за женщин, музыку и любовь…
Утром невыспавшийся, похмельный, неудовлетворенный и злой Рубанов повез пленного в штаб армии. Зато оттуда, веселый и довольный, привез орден Святого Владимира 4-й степени и прошение о «допущенной им бестактности по отношению к его превосходительству генералу Ромашову» – так звучал рескрипт Кутузова.
– И вытер саблю о вражеское знамя! – восхитился главнокомандующий: депеша об этом полетела в Санкт-Петербург.
Минул Ильин день, а с ним и жаркое лето. Утра стали холодными и росистыми.
– До Ильина мужик купается, а с Ильина дня с рекой прощается, – приговаривала нянька Лукерья. – Есть сено, так есть и хлеб. – Пекла она с Акулькой каравай из новой ржи. – Для благословения в церковь его понесем. – Целовала тонкими сухими губами душистую корку.
Начинались дожди… Гулять Максим стал реже, больше времени проводил дома, занимаясь с матерью французским языком, а с чернавским дьячком – счетом и русской грамотой.
По выходным ездил с матерью в церковь, думая о том, что скоро по грязи коляска не сумеет пройти пяти верст до Чернавки, где и находилась ближайшая церковь. Была, правда, церковь на том берегу реки в Ромашовке, но матушка плавать в лодке боялась.
«Вырасту, – мечтал Максим, – стану богатым, обязательно в Рубановке церковь выстрою… о трех куполах, как в нашей семье – отец, мать и сын».
– Закат нонче красный, знать, ветер будет! – топая ногами, зашел в людскую Данила и громко сбросил дрова у печи.
– Сними обувь-то, вон сколько на полы натекло, – недовольно забубнила Лукерья, смачно прихлебывая чай из надтреснутого блюдца.
Девка Акулька уговорила ее, а значит – и барыню, взять работником в дом так понравившегося ей молодого рыбака.
– Садись с нами чай пить, – пригласила она разбитного работника.
– Со всем удовольствием! Чай пить – не дрова рубить… – устроился он за столом.
Кучер Агафон недовольно оглядел нового дворового: «Ишь язык как подвешен, ровно помело метет, – думал он, чуть подвигаясь на лавке и уступая место. – А этой дурочке наверняка сообразит ребятеночка… видит бог, сообразит. Да не моя то забота, – одернул себя, – мне, что ли, нянчиться?» Его мысли почувствовала и старая Лукерья.
– Ты, Данилка, человек новый туточки, мотри не балуй… знаю вас, кобелей…
– А откуда же, бабушка, вы их так хорошо знаете? – улыбнулся бывший рыбак, громко прихлебывая чай.