Довольный словами сына, старик поднял руку.
- Дай мне договорить, дружок. Возможно, с точки зрения науки я и не безнадежный больной. Но у меня самого такое чувство, будто... будто я... Впрочем, смерть... Та малость добра, которую я пытался сделать на этой земле, мне зачтется там... Да... И если день уже настал (быстрый взгляд в сторону Антуана с целью убедиться, что с его губ не исчезла скептическая усмешка)... что ж тут поделаешь? Будем надеяться... Милосердие божие безгранично.
Антуан молча слушал.
- Но я тебе вовсе не это собирался сказать. В конце моего завещания я упоминаю ряд лиц... Старые слуги... Так вот я хочу обратить твое внимание, дружок, на этот пункт. Он составлен уже несколько лет назад. Возможно, я был не слишком... не слишком щедр. Я имею в виду господина Шаля. Он человек славный и многим мне обязан, это бесспорно, даже всем обязан. Но это еще не причина, чтобы его усердие осталось без награды, пусть даже слишком щедрой.
Говорил он отрывисто, так как его бил кашель, в конце концов принудивший его замолчать. "Очевидно, болезнь прогрессирует довольно быстро, - думал Антуан, - кашель усиливается, тошноты тоже. Должно быть, новообразование недавнего происхождения начало ползти снизу вверх... Легкие, желудок... Достаточно любого осложнения, и мы будем бессильны..."
- Я всегда, - продолжал Оскар Тибо - под воздействием наркотика мысль его то прояснялась, то теряла логическую нить, - я всегда гордился тем, что принадлежу к классу состоятельных людей, на коих во все времена религия, отчизна... Но богатство накладывает, дружок, известные обязательства. Мысль его снова вильнула в сторону. - А ты, а у тебя пагубная тяга к индивидуализму, - вдруг заявил он, бросив на Антуана сердитый взгляд. Конечно, ты переменишься, когда повзрослеешь... когда состаришься, - уточнил он, - когда ты, и ты тоже создать семью... Семья, - повторил больной. Это слово, которое он неизменно произносил с пафосом, сейчас пробудило в нем неясные отзвуки, вызвало в памяти отрывки из собственных прежних речей. Но связь мыслей снова распалась. Он торжественно повысил голос. - И впрямь, дружок, если мы признаем, что семья обязана оставаться первичной ячейкой общественного организма, не следует ли... не следует ли строить ее таким образом, чтобы она переросла в... плебейскую аристократию... откуда отныне будет черпаться элита? Семья, семья... Ответь-ка мне, разве не мы тот стержень, вокруг которого... которого вращается современное буржуазное государство?
- Совершенно с тобой согласен, Отец, - мягко подтвердил Антуан.
Старик, казалось, даже не слушает. Постепенно он оставил ораторский тон, направление мысли стало яснее.
- Ты еще одумаешься, дружок! Аббат тоже на это рассчитывает. Одумаешься и откажешься от определенного круга идей, и я от души хочу, чтобы это случилось как можно раньше... Больше того, мне хотелось бы, чтобы это уже совершилось, Антуан. В минуты расставания с этим миром что может быть для меня мучительнее, чем мысль, что мой родной сын... Разве с таким воспитанием, какое получил ты, ты, проживший всю свою жизнь под этим кровом, разве тебе не следовало бы... Короче, религиозное рвение! Более крепкая вера, соблюдение хотя бы части обрядов!
"Если бы он только догадывался, как все это далеко отошло от меня..." подумал Антуан.
- Как знать, не спросит ли с меня бог... не взыщет ли... - вздохнул старик. - Увы, свой долг христианина мне легче было бы выполнить с помощью твоей матери, этой святой женщины, которая ушла от нас... слишком рано!
На ресницах его блеснули две слезинки. Антуан видел, как сползли они с век и покатились по щекам. Этого он не ожидал, и сердце его уколола жалость; и жалость эта росла по мере того, как он вслушивался в связную теперь речь отца, в тихий, домашний, настойчивый, доныне незнакомый ему голос:
- И во многом другом должен я отчитаться. Смерть Жака. Несчастное дитя... Выполнил ли я свой долг до конца?.. Я хотел быть твердым. А был жестоким. Господи, я сам обвиняю себя в том, что был жесток с собственным ребенком... Никогда мне не удавалось завоевать его доверие. И твое тоже, Антуан... Не надо, не возражай, это же правда. Так возжелал господь бог, он не даровал мне доверия собственных моих детей... У меня было два сына. Они меня уважали, боялись, но с самого раннего детства меня сторонились... Гордыня, гордыня! Моя, их... Но разве я не сделал всего, что должен был сделать? Разве не вверил их с самого нежного возраста попечению святой церкви? Разве не следил за их учением, за их воспитанием? Неблагодарные... Господи, господи, будь моим судией, неужели же то моя вина? Жак всегда восставал против меня. До последнего своего дня, даже на пороге смерти! И однако! Разве я мог дать ему согласие на... на это?.. Нет и нет...
Он замолк.
- Прочь, непокорный сын! - вдруг крикнул он.
Антуан удивленно взглянул на отца. Однако эти слова были адресованы не ему. Значит, начинается бред? Больной, казалось, был вне себя, нижняя челюсть его угрожающе выдвинулась, лоб заблестел от пота, он даже вскинул обе руки.
- Прочь! - повторил он. - Ты забыл все, чем обязан мне, твоему отцу, его имени, его положению! Спасение души! Честь семьи! Есть такие поступки... такие поступки, которые касаются не только нас одних! Которые позорят все традиции! Я тебя сломлю! Прочь! - Кашель мешал ему. Он долго не мог наладить дыхания. Потом проговорил глухим голосом: - Господи, не знаю, простил ли ты прегрешения мои... Что ты сделал с сыном своим?
- Отец, - попытался остановить его Антуан.
- Я не сумел его уберечь... от чужого влияния! От махинаций гугенотов!
"Ого, уже до гугенотов дошло!" - подумал Антуан.
(Но такова была маниакальная идея старика, и никто так толком и не понимал, откуда она взялась. Вероятно, - так, по крайней мере, предполагал Антуан, - сразу же после исчезновения Жака, в самом начале розысков, из-за чьей-то оплошности г-ну Тибо стало известно, что в течение всего минувшего лета Жак поддерживал самые тесные связи с Фонтаненами в Мезоне. Именно с этих пор старик, не слушая ничьих увещеваний, ослепленный своей ненавистью к протестантам, а возможно, не забыв бегства Жака в Марсель в обществе Даниэля и, очевидно, путая далекое прошлое с настоящим, упорно перекладывал на Фонтаненов всю ответственность за происшедшую трагедию.)
- Куда ты? - снова крикнул он и попытался приподняться. Он открыл глаза и, видимо, успокоенный присутствием Антуана, обратил к нему затуманенный слезами взгляд. - Несчастный, - пробормотал он. - Его, дружок, гугеноты заманили... Отняли его у нас... Это все они! Это они толкнули его на самоубийство...
- Да нет, Отец, - воскликнул Антуан. - К чему мучить себя мыслью, что он непременно...
- Он убил себя! Уехал и убил себя!.. (Антуану почудилось, что старик шепотом добавил: "Проклятый!" Но он мог и ошибиться. Почему "проклятый"? Это же действительно бессмысленно.) Конца фразы он не расслышал - ее заглушили отчаянные, почти беззвучные рыдания, перешедшие в приступ кашля, но и кашель быстро утих.
Антуан решил, что отец засыпает. Он сидел, боясь шелохнуться.
Прошло несколько минут.
- Скажи-ка!
Антуан вздрогнул.
- Сын тети... ну помнишь? Да, да, сын тети Мари из Кильбефа. Хотя ты не мог его знать. Он ведь тоже себя... Я был еще совсем мальчишкой, когда это случилось. Как-то вечером из ружья, после охоты. Так никто никогда и не узнал... - Тут г-н Тибо, увлеченный своими мыслями, ушедший в воспоминания, улыбнулся. - ...Она ужасно досаждала маме песенками, все время пела... Как же это... "Резвая лошадка, гоп, гоп, мой скакун..." А дальше как? В Кильбефе во время летних каникул... Ты-то не видел таратайки дядюшки Никэ... Ха-ха-ха!.. Однажды весь багаж прислуги как опрокинется... Ха-ха-ха!..
Антуан резко поднялся с места; эта веселость была ему еще мучительнее, чем слезы.
В последние недели, особенно после уколов, нередко случалось, что старик в самых непримечательных, казалось бы, подробностях вспоминал былое, и в его уже ничем теперь не занятой памяти они вдруг ширились, как звук в завитках полой раковины. Он мог несколько дней подряд возвращаться к ним и хохотал в одиночестве, как ребенок.
С сияющим лицом он повернулся к Антуану и запел, вернее, замурлыкал странно молодым голосом:
Резвая лошадка,
Гоп, гоп, мой скакун,
Ла... ла... как же сладко...
Ла... ла... ла... табун!
- Эх, забыл дальше, - досадливо вздохнул он. - Мадемуазель тоже хорошо эту песенку помнит. Она ее пела малышке...
Он уже не думал больше ни о своей смерти, ни о смерти Жака. И пока Антуан сидел у его постели, старик, без устали вороша свое прошлое, вылавливал из него воспоминания о Кильбефе и обрывки старой песенки.
III. Торжественное прощание с мадемуазель де Вез и прислугой
Оставшись наедине с сестрой Селиной, он сразу обрел свою обычную степенность. Потребовал овощного супу и без протестов дал накормить себя с ложечки. Потом, когда они вместе с сестрой прочитали вечерние молитвы, он велел потушить верхний свет.