Когда на следующее утро шериф вошел в камеру, он сразу направился к Эндрю. Он смотрел на меня с удивлением несколько секунд, а потом сказал:
— Если это не колдовство, то тогда что?
По пути к двери он сказал, что Эндрю может остаться еще на один день, а потом ему придется вернуться в мужскую камеру. Как только стихли его шаги на лестнице, я ринулась к решетке и закричала Ричарду и матери:
— Эндрю жив! Жив!
Впервые за несколько дней я почувствовала такую радость, услышав их голоса, что на несколько мгновений позабыла о безысходности салемской тюрьмы. Забыла, что осталось всего шесть дней, пока моя мать может мечтать, просыпаться или вообще испытывать какие-то чувства.
Наступило воскресенье, и женщины в камере собрались на утреннюю молитву. Вознести благодарность Господу попросили хозяйку Фолкнер. В полдень пришел отец. Он принес нам еды, постиранную одежду и чистой воды. Когда Том рассказал про врача, который собирался отрезать Эндрю руку, он сжал прутья решетки с такой силой, что мне показалось, он их выдернет. Я приподняла лежащую у меня на коленях голову Эндрю повыше, чтобы ему было легче говорить, и первое, что он сказал, когда проснулся, было: «Папа, теперь я могу ходить с тобой на охоту», а отец ответил: «Сынок, ты первым из братьев выстрелишь из ружья». Когда время вышло, отец сказал, что снова придет во вторник и потом будет приходить каждый день до пятницы. Весь вечер мы с братьями держались за руки, и наши пальцы были сплетены так же крепко, как звенья цепей на наших кандалах.
Тех, кто пережил эти ужасные судебные процессы, часто спрашивали: «Как вам удалось справиться с потерей близких?» Будто человек, перенесший такую потерю, должен просто взять и перестать дышать. Некоторые и в самом деле теряли желание жить и отказывались от пищи и воды после смерти любимого человека или после испытанных телесных страданий. Но ребенок, который совсем недавно пришел в этот мир, может оказаться более живучим, чем самый сильный мужчина, и обладать волей к жизни более сильной, чем у самой несгибаемой женщины. Ребенок подобен весенней луковице, внутри которой заложены все силы, необходимые, чтобы протолкнуться через толщу земли к солнцу. Если полить луковицу, она начнет прорастать даже в каменистой почве. Так доброта дает ребенку силы преодолеть тьму.
К нам доброта пришла в виде доктора Эймса. Когда он вошел в нашу камеру в понедельник пятнадцатого августа, я его сначала не узнала. Он вошел, зажимая нос платком, с чемоданчиком из телячьей кожи. Сперва я подумала, что он пастор, так как он был одет в длинный темный кафтан и строгую широкополую шляпу. Когда он убрал платок от носа и положил его в карман, я увидела перед собой молодого человека, не больше тридцати лет от роду, с узким лицом, прямым носом и темными глазами, над которыми пролегли широкие черные брови. Женщины протягивали к нему руки и просили о помощи. Он успокоил всех, сказав несколько слов, и начал свой обход, останавливаясь у одной, чтобы взглянуть на рану и наложить мазь, или у другой, чтобы подержать за руку и немного поговорить. С каждой он говорил так, будто она была одна на свете. Женщины прикладывали его руку к лицу и благословляли за его добрую заботу. Подойдя наконец к нам, он склонился над Эндрю и сказал:
— А вот и чудо, которое я могу наблюдать собственными глазами.
Он улыбнулся Эндрю, и Эндрю улыбнулся в ответ и вытянул руку, чтобы доктору было лучше видно.
Осматривая руку, доктор сказал мне мимоходом:
— Ты меня не помнишь, Сара?
Я удивилась, что он назвал меня по имени, и посмотрела на него внимательнее. Он повернул ко мне лицо и объяснил:
— Я заезжал к вам — привозил записку от вашего дяди, Роджера Тутейкера.
И тут я вспомнила молодого доктора из Хейверилла, который ездил в Бостон лечить заключенных. Это он привез отцу записку — записку, которую отец прочел и бросил в огонь. Врач быстро достал из своего чемоданчика бинты и мазь и забинтовал Эндрю запястье. Закончив с Эндрю, он помазал мазью натертую кандалами кожу на руках Тома, а потом занялся моими покрасневшими и горящими запястьями.
— Я знаю твоего отца, — сказал он, обматывая полосками ткани мои запястья под железом. — Вернее сказать, я знаю о нем. Об этом человеке часто говорят в Бостоне. В определенных кругах.
Я посмотрела на него непонимающе, и он продолжил, накладывая бинты мягкими и прохладными пальцами:
— Ты знаешь, как умер твой дядя?
— Говорят, его отравили, — ответила я нехотя, ибо вопрос этот был мне неприятен. — Его кто-то отравил, — добавила я и неуверенно заглянула в глаза доктору.
Тогда он взял мои руки в свои узкие ладони и тихо сказал:
— Нет, Сара, его отравил не кто-то. Он сам отравился.
Не успела я открыть рот, как он сказал:
— Я знаю, что люди подозревают твоего отца. Он и в самом деле заходил в камеру в тот день, когда умер твой дядя. Правда и то, что дядя просил его о прощении. Его пытали, и он знал, что по своей слабости будет принужден дать показания против вас, детей. Он сказал мне, что раскаивается в том, что уже сказал против матери, и что лучше ему умереть, чем навлечь новые несчастья. Не думаю, что твой отец имеет отношение к его смерти.
Я посмотрела на Тома и по его глазам поняла, что не одна считала, будто, защищая честь семьи, отец совершил убийство. Вспомнилось, как однажды отец сказал, что дяде хорошо, оттого что он преуспел в дурном, и я его спросила: «Что это значит?»
Доктор опустил глаза и продолжил:
— Ваш дядя был чрезвычайно удручен и жаловался, что у него болит сердце. Просил меня дать ему наперстянки. — Мне было известно, что наперстянка — сильный яд, и, когда я взглянула на доктора, он сказал: — Наперстянку дают в небольших дозах, чтобы облегчить сердечную аритмию. Большая доза приводит к смерти через несколько часов, но, на взгляд несведущего человека, все выглядит так, будто сердце остановилось само по себе. За несколько дней до смерти он попросил у меня большую дозу, и, так как сам был врачом, я положился на его мудрость и… дал ему то, что он просил. Уходя от него в последний раз, я сказал ему: «Будьте очень осторожны и принимайте только столько, сколько нужно». И он ответил, держа в руке мешочек с травой: «Мне нужно все, что здесь есть».
Я представила, как дядя, холодный и бледный, лежит мертвый на грязной соломе в своей тюремной камере, и ко мне вернулась жалость, которую я потеряла во время драки на постоялом дворе Чандлера много месяцев тому назад. Я всматривалась в угол камеры, пытаясь разглядеть фигуры тети и кузины, но в тусклом свете их было не видно. Я не сомневалась, что они до сих пор верили в то же, во что верила и я, — что мой отец отравил свояка, чтобы спасти собственную семью.
— Я хорошо знаю одного из врачей, которые проводили расследование обстоятельств смерти твоего дяди, — продолжал он. — Он заметил следы отравления и сообщил мне. Думаю, после встречи с твоим отцом дядя выбрал единственное надежное средство заставить себя молчать, чтобы защитить тех, кого он любил.
Дверь камеры открылась, и шериф громко забарабанил связкой ключей о дверь. Молодой доктор собрал свои принадлежности и сказал:
— Меня зовут доктор Эймс. Сейчас я живу в Хейверилле, но мой родной дом в Бостоне. Я хочу, чтобы ты передала кое-что отцу, но для этого ты должна запомнить все слово в слово. Сможешь?
Я кивнула, и он продолжил:
— Скажи ему, что я и еще несколько человек — друзья отца. И скажи, что мы сделаем все в нужных кругах, чтобы ему помочь. Ты меня слышишь, Сара? Скажи, мы сделаем все в нужных кругах.
Я повторила, сделав ударение на фразе «в нужных кругах», как говорил он сам, и доктор сказал на прощание:
— Я буду приходить как можно чаще, чтобы о вас заботиться. Вы должны знать, что мир не ограничивается происходящим здесь и многие считают, что это… — он указал на камеру, — все это позор для человечества.
Он обнадеживающе улыбнулся нам и пошел осматривать пациентов в камерах напротив. После предложенной доктором помощи у меня появилась надежда на будущее для себя и для братьев. Но он не обещал, что спасет мать. В конце дня, перед наступлением темноты, шериф пришел за Эндрю. Мы с Томом с трудом довели брата до коридора, и, только когда Эндрю услышал голос Ричарда, он перестал плакать и просить оставить его с нами.
Мы с Томом улеглись, и, перед тем как уснуть, я думала о дяде. О его непоседливом и живом характере, о веселом нраве, о том, как кольца дыма от его трубки проплывали над его выпуклым блестящим лбом, устремляясь вверх, словно блуждающие мечты. Как он радовался, называя нас с Маргарет двойняшками. Я не вспоминала, как часто по ночам он приходил домой, к семье, пьяный, после долгих часов, проведенных на постоялом дворе. Или о слезах, пролитых тетей, пока она его ждала. Я больше вспоминала истории, которые он нам рассказывал, сидя у очага. Истории о безжалостных индейцах и блуждающих призраках, о смерти языческих царей. Я вспоминала, как он гордо восседал на своем Буцефале, названном в честь боевого коня Александра. Древнего царя, которого боготворили его воины до тех пор, пока он не завел их в края, заселенные фантомами и странными людьми. Царя, которому эти воины поднесли кубок с ядом, чтобы вернуться в знакомый мир. Дядя взял кубок с ядом собственной рукой в надежде вернуть тех, кого любил, из края, населенного чудовищами. Поэтому я долго и горестно плакала по нему.