После еды прилегли было немного вздремнуть, но вдруг Омар, нащупав что-то за пазухой, спохватился:
— Э! Приказал Кириаку-греку начать угломер для созвездия Рыб, а расчеты отдать забыл. Что это со мною? Плохо спал нынче ночью. — Он поискал Экдес сердитыми глазами, но она куда-то девалась. — Пригрозил наказанием, если тотчас не начнет, а расчеты — унес. — Омар вынул тетрадь. — Он же, бедный, постеснялся напомнить…
— Отдай, пусть отнесет, — сонно кивнул визирь на Хушанга.
— Нет, нужно все самому объяснить.
— Пусть позовет его сюда.
— Все на месте нужно показать! — Раздражен Омар: визирь мешает ему работать.
— Иди, — зевнул визирь. — Я тем временем посплю.
Где же Экдес? И визиревых слуг-телохранителей почему-то нет. Должно быть, сам их отослал — чтобы побыть одному в кругу друзей.
Омар — старику Хушангу:
— Не вздумай его беспокоить!
— Ни боже мой.
— Приглядывай.
— Пригляжу.
— Помни: головой за него отвечаешь.
Хушанг — с собачьей преданностью в глазах:
— Еще бы! Чем же еще, если не головой…
Приятен Омару этот старик. Добр, приветлив. Главное — честен, неподкупен, как отшельник-аскет. Экдес, конечно, в него.
Неподалеку от дома, у дороги, сидел на корточках, бесмысленно бормоча и раскачиваясь, дряхлый дервиш. Мгновенный острый взгляд рассек звездочета наискось. Но Омар прошел, не взглянув на монаха. Много их бродит по Востоку. Взойдя на бугор, математик забыл о визире. Дворцовые дрязги, султаны, визири, телохранители — все это его не касалось. Пусть они делают свое дело, он делает свое.
— Подожди здесь, внизу, — сказал он греку Кириаку. — Я поднимусь наверх, нужно кое-что проверить.
На башне он застал бухарца Амида Камали. Новый "эмир поэтов". Умеет славословить, чтит коран и не задает вопросов богу. В юности думал Омар: главное для поэта — ум, одаренность. Теперь он видит, они совсем ни к чему. Оказалось, можно, даже ничего не понимая в секретах стихосложения, считаться поэтом и, более того, носить звание "эмира поэтов". И сколько таких кормится возле словесности! Прихлебатели.
Низами Арузи Самарканди, перечисляя в своих "Четырех беседах" поэтов, «увековечивших» имена царей из рода сельджукидов, назовет, средь прочих, после Бурхани и нашего Амида Камали.
И это все, что останется от него на земле…
— Тебе чего тут надо?
"Эмир поэтов" — подобострастно:
— Любопытствую!
— Что ж. Это не грех. Но смотри, не помри, обжегшись о звезды! А то один здесь тоже все любопытствовал… твой предшественник, мир его праху.
— Господь, сохрани и помилуй! Я без злого умысла.
— И хорошо! Не мешай.
Омар определил высоту солнца, сделал нужную запись. Так, подумаем. Надо проверить. В сотый раз! Опустив голову и заложив руки за спину, он, как узник в тюремной башне, стал не спеша расхаживать по круглой площадке, где провел эту ночь с Экдес.
Рыба, Рыба. Южная Рыба. Южная Рыба, яркая глыба…
Хе! Получается что-то вроде стихов.
Омар, задумчиво усмехаясь, начал даже насвистывать. Это помогало рассуждать. Пальцы рук, спрятанных за спиной, зашевелились, по давней привычке, неторопливо сгибаясь и разгибаясь.
"Эмир поэтов" сперва удивленно, затем уже подозрительно следит за движениями этих длинных крепких пальцев. Их кончики нерешительно вздрагивают, отражая какие-то колебания в уме хозяина, осторожно что-то нащупывают, с сомнением выпрямляются, — нет, не нашли — и вдруг быстро-быстро пересчитывают лишь им известное, и вот уже два, указательный, средний, дальше: безымянный и мизинец резко сгибаются, поймав, наконец, то, за чем охотились. И снова, уже уверенно, пересчитывают добычу.
И тут осенила Амида страшная догадка…
***
Сколько градусов широты? Изволь. Двадцать три, а где минуты — ноль.
Под ногою что-то блеснуло. Наклонился Омар, взял. Золотая сережка с крохотной каплей рубина. Из той пары, которую он на днях преподнес с поцелуем Экдес. Потеряла ночью.
И вдруг эта красная капля, казалось, кровью Экдес прожгла ему грудь, уже час как нывшую от неясной тревоги, и упала прямо в сердце, захолодевшее, точно твердый плод на осеннем ветру.
Минуты, градусы… Будьте вы прокляты! Если в давильне на маслобойке выжать мой мозг, что останется от него? Углы, минуты, градусы? Созвездия? К черту! Кому и зачем это нужно? Он почувствовал внезапную, остервенелую ненависть к Звездному храму. Наполнить бы доверху глупую башню каспийской нефтью — и поджечь! Зачем я здесь, почему я здесь? Сегодня же возьму Экдес и уеду с ней в Баге-Санг…
Экдес! Он стиснул серьгу в кулаке. Вот так она и приходит, беда. Когда ее не ждешь. Когда и думать о ней забыл. Когда на разум как бы находит затмение от треклятой повседневной суеты. И деньги так теряешь, и нужные бумаги.
И потом, хоть башкой о камень грохнись, ты не в силах понять, где и как их мог оставить.
Экдес! Он ринулся вниз и замер, увидев ее.
Далеко-далеко внизу. В самом конце дуги солнечного секстанта. На другой планете. Между ними день длиною в пятьдесят тысяч лет. Она, шатаясь села на ступень, уронила голову на колени, подняла с великим трудом, как большую бронзовую гирю, и Омар услыхал ее надрывистый, из последних сил, журавлиный крик:
— Скорей!
Она не могла подняться к нему.
Омар, дурной и потерянный, будто накурившийся хашишу, сквозь всю вселенную, опаленный звездами, спустился к ней по дуге секстанта.
— Омар… он отравил меня.
Кровь разом отхлынула от головы куда-то к ногам, и на миг в холодные уши Омара ворвался жуткий, утробно-дикий беззвучный вой. Разница! Разница между Экдес вчерашней и этой, что сейчас перед ним, отлилась в исполинское тесло — и грохнула его по затылку. Так, что из глаз посыпались звезды. Нет. Разве это Экдес? Это — Алголь.
— Испугался… донесу на него.
— Кто?! — Он упал, разбив колени, на гранитную ступень, взял в руки лицо Экдес, черно-лиловое, как лист рейхана. Рот ее обожжен. В глазах кровь.
— Чертополох.
"Бредит".
— Какой чертополох?
— Сухой Чертополох.
"Явно бредит".
Но тут Омар узнал такое, что ему показалось — сам он бредит:
— Старый Хушанг. Он хашишин. Я тоже… я райской девой была. "Нежной Коброй" называюсь. Беги, спасай визиря. Это я… увела его слуг… в старую юрту. — Она, из последних сил пытаясь сохранить человеческое обличье, стыдливо опустила разноцветные подлые глаза. Ее божественное, но бесплодное тело скрутило судорогой. Экдес вцепилась змеиными зубами в его белую руку. Сплюнула кровь. — Омар, милый! Ах, если б ты был из наших…
— Полежи здесь! — Он положил ее на ступень, кликнул стражу и кинулся с нею к дому Хушанга. Навстречу уже бежал один из визиревых слуг, бледный, весь в поту:
— Его светлость… его светлость…
— Что?!
— Ранен.
"Только ранен! Я его вылечу".
В калитке стоял, шатаясь, Низам аль-Мульк. Лицо восковое, рот окровавлен.
— Омар, сын мой… — Он качнулся навстречу, припал к плечу, пачкая кровью его одежду. — Вот, распылились… мои атомы. Ты… уходи отсюда, родной. Туда, назад… откуда вышел. Иначе — погибнешь. — И обвис, уже мертвый, в руках звездочета.
Провели, осторожно подталкивая, давешнего монаха, оказавшегося дюжим молодцом. Седая борода у него отклеилась и повисла на одной стороне подбородка. Он, уже мысленно где-то в раю, в объятиях гурий, не заметил Омара.
Вслед, с руками, связанными за спиной, вышел смущенный Хушанг. Старик искательно взглянул Омару в глаза и жалко усмехнулся.
Омар, будто сам пораженный исмаилитом в спину, в багровом тумане вернулся к Экдес. Она уже окоченела, вцепившись в живот, на холодных ступенях секстанта, по которому ей не довелось взойти еще раз.
"Нежная Кобра"? Да, ты была очень нежной. Редкостно нежной! Неслыханно.
И больше ему нечего было о ней сказать. Потому что он, по существу, ничего не знал о ней. Ничего! Все семнадцать лет, ни на одну почти ночь не расставаясь с ним, Экдес, — он увидел это теперь, — оставалась ему чужой. Была загадкой — да так и ушла от него неразгаданной.
Он долго стоял над нею, безмолвный, оледенелый, точно и впрямь окаменел от безумных глаз Медузы Горгоны.
Саднило руку. Омар рассеянно взглянул на свой кулак, в котором все еще зажимал золотую сережку с каплей рубина. Крупной каплей рубина вызрела кровь на руке. Если яд, которым отравил свою дочь старый Хушанг, попал с ее зубов Омару внутрь, он тоже может умереть.
Э, пусть! Лучше умереть, чем жить среди оборотней.
Уж после, оставшись один, он, наверное, станет рыдать, волосы рвать, головою биться о стенку. Или скорее молча и тяжко хворать, всех сторонясь.
А сейчас… Он раскрыл ладонь, раз, другой и третий встряхнул на ней золотую серьгу; кинул ее, не глядя, на труп Нежной Кобры, скорчившейся на ступенях секстанта, и пошел прочь.