В Москве вели переговоры с послом крымского хана Челибеем. Челибей — кривоногий татарин с щекой и бровью, жестоко посеченными саблей, с глазами, глубоко спрятанными под низко, котлом надвинутым на лицо бритым черепом, — хитрил и отмалчивался. Старый воин, он хорошо понимал, что лучшие времена для хана прошли. Русь, набирая силу, была далеко не та, что прежде, и ныне на Москве уже не просили, но требовали.
Окольничий Иван Бутурлин, дабы смутить татарина, показывал ему новые стены Китай-города, земляные раскаты Донского монастыря, защищавшие Москву от Дикого поля. Татарин, удивляясь толщине стен и высоте башен Китай-города, щупал осторожно желтыми пальцами красный каленый кирпич, ногтем ковырял замешенную на яичном желтке, крепкую, как камень, известь кладки, но только головой качал да цокал языком:
— Якши камень!.. Ай-яй-яй… Якши крепость!..
Задирал голову, смотрел на башни, но глаза его не выражали ничего. Окольничий горячился и, чтобы вяще припугнуть татарина, повез его в Пушечный приказ. Челибею показали новые пушки Андрея Чохова. Гладкие стволы отливали сизым блеском хорошего металла, пушки били точно, лафеты были легки и удобны. Бутурлин не удержался, соскочил с коня, выхватил у пушкаря запальный фитиль. Пушка рявкнула, и каленое ядро ударило в грудой наваленный камень. Брызнули осколки, и груда развалилась.
— А?! — воскликнул Бутурлин. — Каково? Против каленого ядра никакая крепость не устоит!
Татарин покивал с седла:
— Якши, якши…
И все.
Незадолго до переговоров Бутурлин ездил под новый Борисов город для размена послами с крымцами. Выбор пал в этом деле на Ивана Бутурлина не случайно. Окольничий был дерзок, остр на язык, и Москва хотела посмотреть, как люди хана будут слушать его речи. Но не это было главным. Окольничий вез хану подарок — обязательный при размене послами — намного меньший, чем давали ранее. На Москве так думали: возьмут крымцы эти деньги — значит, слабы, не возьмут — ну что ж, тогда подумаем.
В Думе говорили:
— Нужно ли испытывать крымцев? Хан и так напуган. Чего задираться?
Шлепали раздумчиво губами, чесали в бородах. Но Борис сказал:
— Пускай везет.
Крымцы подарок взяли, и хан Казы-Гирей перед русским послом, князем Григорием Волконским, дал клятву на Коране о братской любви к великому государю Борису Федоровичу и мире с Россией.
Русский посол, однако, — и то было беспримерно, — подняв лицо, сказал:
— Пущай книгу, на которой ты клятву давал, покажут моему толмачу. — Одышливый и тяжелый князь Григорий передохнул и закончил твердо, как и начал: — И пущай же он подтвердит, что эта книга и есть священный Коран. Вот тогда клятва будет клятвой.
Князь Григорий выставил бороду, плечи развернул, и, казалось, убей его в сей миг, а с места не сдвинешь. Вот как загорелся князь, отстаивая державное дело.
Ханский визирь испуганно раскрыл рот. Сомневаться в сказанном ханом не смел никто. За дерзость такую мало было и на кол посадить. Но хан молчал.
Русский посол стоял, словно бы окостенев, лица не склонял.
Хан снял руку с подлокотника трона. Визирь голову вжал в плечи. Знал: сейчас последует гневный приказ и прольется кровь. Но хан повелел священную книгу предъявить русскому послу.
Ныне на Москве опасались, что Челибей при произнесении царем клятвы хану потребует того же от Бориса Федоровича. А клятву на Библии царь давать не хотел. Оттого-то и возил к стенам Китай-города и раскатам Донского монастыря расторопный окольничий ханского посла. Смущал. Но Василий Щелкалов, раз только глянув на Челибея, сильно засомневался, что такого можно испугать.
Молодой Иван Бутурлин, выхваляясь удалью, ухмыльнулся, сказал:
— Э-э-э… Крымцы ныне не те, и Челибейка рта о Библии не раскроет.
— Ну ты, Ванька, — повел в его сторону мужичьими упрямыми глазами думный дьяк, — помолчи.
Василий Щелкалов оказался прав.
Челибея ввели в Грановитую палату, и он, к удивлению своему, увидел, что рядом с царем нет думных, только дядька царев и ближний дьяк.
Борис Федорович повелел Семену Никитичу подать книгу и, взяв ее в руки, с царским величием произнес:
— Это наша большая клятва. Больше ее у нас не бывает. — И тут же отдал книгу боярину.
Все замерли.
У крымского посла заметались глаза. И все же Челибей, преодолев сухость в горле, сказал:
— Когда государь наш Казы-Гирей перед вашим послом, князем Григорием Волконским, прямую клятву учинил на Коране, то князь велел эту книгу смотреть своему толмачу. Со мною Казы-Гирей для того же прислал дьяка-грека…
Царь прервал Челибея:
— Сказывал я тебе, что мы такой клятвы, как теперь брату своему дали, не учиняли никогда.
Голос его выдал раздражение, но Борис Федорович тут же погасил гнев и продолжил спокойно и медленно:
— С которыми великими государями бывают у нас постановления, их утверждают бояре, окольничие и думные дьяки. Ныне же, желая крепить братство с Казы-Гиреем свыше всех государей, велели мы тебе быть у себя наедине. При нас только дядя да ближний дьяк, потому как все большие дела — тайны.
Борис замолчал, и крымский посол понял, что царь больше ничего не скажет.
На том и закончились переговоры с Челибеем. Царскую клятву крымский посол принял.
…Ввечеру того же дня Борис Федорович стоял у хитро изукрашенного окна кремлевского дворца. Над Москвой нарождалась ночь. Отдельные дома уже было не разглядеть, как нельзя было разглядеть и летящие в небе кресты многочисленных церквей и соборов, их купола и колокольни. Вся Москва представала перед взором царя огромной единой громадой, прихлынувшей к стенам Кремля. И в один, и в два света избы, различавшиеся лишь разновеликостью набранных ими теней, как волны, ряд за рядом набегали из темноты, и трудно было увидеть конец этому прибою, так как окоем еще не высветился утопленной за край земли луной. Напротив, ночь, все больше сгущая краски, растила набегающие на Кремль валы, вздымала их выше и выше и все теснее приливала к его стенам.
Борис Федорович, сдвинув брови, напрягал глаза, но оттого темнота за окном не становилась различимее. Слух царя ловил отдельные голоса, звоны, шорохи, шумы, но и это не было разъято на понятные звуки, а сливалось в один глухой гул.
Черный воздух был душен.
Рука Бориса Федоровича, лежащая на холодном мраморе подоконника, начала дрожать. Он отвернулся от окна и прошел в глубину палаты, покусывая губы. Во всем теле было напряжение.
Дьяк Щелкалов, читавший поодаль, у стола, посольские отчеты, прервался и поднял на Бориса Федоровича глаза. Но царь даже не оборотился в сторону думного, и Василий понял это так, что Борис Федорович внимательно слушает письма.
— «…А посему считаю, — продолжил дьяк, — что Сигизмунд, отягощенный долгами и нищетой государства своего, Российской державе во времена настоящие ратными действиями повредить не может».
Дьяк отложил зашелестевшую в пальцах бумагу и от себя сказал:
— Сей вывод думного дворянина Татищева, ежели взять во внимание писанное ранее, счесть надо зело верным.
Царь утвердительно кивнул.
Дьяк взял со стола другой свиток — это был отчет Афанасия Ивановича Власьева — и начал читать его ровным и четким голосом.
А Борис Федорович все так же ходил в глубине палаты, не прибавляя и не замедляя шага, не останавливая и не перебивая ничем дьяка.
Последние слова Власьева думный выделил голосом:
— «…По моему разумению, мягкой рухлядью или чем иным цесарю следует помочь, ибо без того подвинуть их величество против крымского хана, Литвы или Польши и думать не можно».
Царь остановился, и каблуки его чуть приметно скрипнули. Оборотившись к дьяку, Борис Федорович сказал:
— Сие заключение тако же следует счесть верным.
Щелкалов взял со стола отчет думного дворянина Микулина. Царь, по своей привычке, вновь заходил вдоль стены, то приближаясь к дьяку, то уходя от него.
«…Многажды могли обогатиться, — читал дьяк, — когда бы не только северными морями, но и немецкими пользовались…»
— Такое и подтверждения не требует, — неожиданно прервал его Борис Федорович и подошел к окну.
За окном все изменилось, да так, что у царя едва не вырвался изумленный возглас.
Над Москвой взошла луна и разом высветила и площади, и улицы, и отдельные дома, и кресты на церквах и соборах. Вся Москва лежала перед кремлевским дворцом как на ладони. Золотом сияли купола церквей, черными шапками поднимались гонтовые крыши крепких изб, льдистым серебром отливали одетые в свинец коньки знатных дворов. И четко, броско рисовались на высвеченном луной небе кремлевские башни и зубцы могучих стен. И даже звуки стали различимы, понятны и ясны. Вон стрелец на стене откинул голову назад — и:
— Слу-у-шай Ка-а-зань!