— Пошел, дурак!
— За умом не гонюсь, счастье было б.
Бусу быстро подхватило течением. Черный монах стоял на носу, как черное изваяние. Что-то тревожное тронуло сердце Ивана. Впервые оставались одни на чужой земле. Провожая бусу взглядом, прижался щекой к живому деревцу. Вот стоит малое, ростом в небольшого человека, ниже Ивана, ниже Тюньки, а лет ему, наверное, двести. Нисколько не меньше. Изверчено ветрами, изрублено песком, как господин Чепесюк саблями, со всех сторон обомшело, ветви вывернуты, как руки пытаемого на дыбе, а стоит, верит во что-то…
— Пушечку-тюфяк надо было оставить, — умно протянул Тюнька.
— Монаху тюфяк нужнее, — возразил кто-то. — Монах подойдет к берегу, шаркнет по дикующим важным зарядом дроби, они и полягут. А то запулит малым ядром по балагану, так даже интереснее. А нам что? На себе ее тащить?
— Тюнька! — нехорошо удивился Иван. — Ты еще здесь? Где дикий стрелок?
— Дак сам сказал, не деться ему никуда.
— А если он со страху умрет в кустах?… Тащи дикующего!.. Пусть посидит у костра, дружить будем. — И ткнул Тюньку кулаком: — Не забывай, что ты самого государя прогневил, Тюнька. Тащи дикующего, чтобы жив был и ничем не огорчен. Ничего ему не сломай, ни одной косточки. Он, может, поведет нас через остров самым коротким путем, может, укажет богатых родимцев. И вот еще что…
— Ну? — вытянулся Тюнька.
— Сильно наслышан о твоем хвастовстве, Тюнька. Наслышан, что с кереками, мол, умеешь болтать на птичьем керекском языке. И с коряками будто, и с камчадалами. Сейчас проверим… Бойся, если соврал!
— Не соврал. Со всеми могу помаленьку.
— А с курильцами?
— А чего ж? Смогу и с курильцами, наверное. Они же общаются с камчадалами, имеют общие слова.
— А с апонцами? — насмешливо спросил Крестинин.
— С апонцами, наверное, не могу.
— А скажи, как ты речь одну от другой отличаешь? Ну, вот, к примеру, одно говорит камчадал, а мохнатый другое… Как отличишь?
— А чего ж? Это ж просто, — усмехнулся дьяк-фантаст. — Кереки, к примеру, они как птицы. Они клекочут, шумят. А у камчадалов речь тихая, плавная, они говорят приятно, свободно, у них слова короткие, вместо р всегда произносят ж. Не корж, к примеру, а кожж. Чего не понять? А керек, тот важно стучит себя в грудь, всегда говорит — мы! — а получается у него — муру. Чего не понять? А если слово муру захочет сказать камчадал, то у него известно как получится — мужу. Чувствуешь? Совсем просто. Наверное, и у куши так.
Отговорив, Тюнька неохотно поманил за собой молодого казака Щербака и гренадера Потапа Маслова. Втроем сторожко двинулись к опасному месту, где спрятался мохнатый. Скрадывали расстояние под печальные стоны чаек, под шуршанье холодных волн на песке. Морской зверь сивуч охотно зарыдал за бурунами, пав в воде на спину. Конечно, веселее зарыдал, чем белые чайки, а все равно жалобно. Вот зачем зверю жаловаться? — подумал Крестинин. Зачем жаловаться птицам? Рыбам? Дом зверя в воде, и рыба живет в воде, и там их морские родимцы. А у птиц дом на скалах. Это мне, секретному дьяку, сироте, есть на что жаловаться. Это у меня дом далеко, в России. Считай, что и дома нет, так далеко. Где вообще Россия?
Голубовато, таинственно отсвечивало, отбрасывало блики море.
Жадно принюхался. Вот Солнце, отлив. От костра ни на что не похоже тянет попавшей в хворост морской травой. На откосах бамбук — рыжее, коленчатое растение. Такое раньше видел в Санкт-Петербурхе в Мокрушиной слободе — на халате вдовы, который халат достался от Волотьки Атласова, а Волотька Атласов, найдя Камчатку, был загублен неким вором Козырем, чьи бумаги, в свою очередь, его, секретного дьяка Ивана Крестинина, завели на Камчатку, и так далее…
Огляделся. Понял вдруг, что сердце точит.
Ясно до мучительности, до сладкого сосания в сердце вспомнил опрятный домик доброй соломенной вдовы Саплиной. Маленькие окошки заперты ставнями, но добрая вдова уже поднялась, накинула на плечи халат с нерусскими невиданными растениями, глянула синенькими глазами в окно — собрались ли во дворе клюшницы, не бьет ли падучая тетю Нютю? Прикрикнула, наверное, ангельская душа, для порядка на сонную сенную девку Нюшку, вздохнув, вспомнила Ванюшу, голубчика, да перекрестилась на чикающие да пощелкивающие образа во здравие неукротимого маиора. Кольнуло, вспомнил — в валенке за печкой, уезжая, оставил неполный шкалик. Нюшка, дура, нашла, наверное.
Ах, добрая вдова. Ах, широкая, бочонком, парчовая юбка. Ах, вздохнул, веселый богатый домашний стол. Осетрина в посуде, всякие вкусные пироги, закуски, капуста кислая с сельдями, и щука под чесноком, не простая, а живопросольная, и русские зайцы в рассоле, и грудь баранья верченая с шафраном, и голова свиная под чесноком, и всякий потрох лебяжий! Ах, стопки серебряные, витые чернью!
Огляделся изумленно. Как так? Он, дьяк простой, только мечтавший о чем-то особенном, тихо воспитывавшийся в доме доброй соломенной вдовы и любивший путешествовать по маппам и кабакам, вдруг так ужасно далеко зашел!.. Вон гора неизвестная, покрыта вечным снегом и с черными подпалинами по склону… Вон море, а на море звери морские гладкие, чайки… Ох, далеко зашли! Никакой русский не ходил так далеко! Даже Волотька Атласов!
Подумал не без гордости: бес Ваньку не обманет. У Ваньки на всякого беса есть молитва. Но тут же оборвал себя: ой, не гордись, Иван! Гордость, она тоже от беса. Дошел или не дошел куда, это дело второе. Если б, может, не чугунный господин Чепесюк, если б не рыжий Похабин, никогда не увидел бы ни Якуцка, ни Камчатки, и уж, конечно, загадочных островов. Давно истлел бы в глухих российских лесах.
3
С сомнением, но внимательно озирал Иван вечереющие берега, прислушивался к негромким голосам уставших казаков. Господин Чепесюк стоял в стороне от костра, не подавая голоса, на ужин съел кусок птицы, отваренный в простой воде. Как всегда, думал о чем-то, вызывая короткие, как бы случайные, взгляды казаков. Все ждали, а вдруг скажет что-нибудь господин Чепесюк, наконец? Вдруг объяснит новую землю? И, конечно, как всегда, ждали, не проговорится ли, не выдаст ли — зачем они здесь? С каким ужасным приказом?
Тишина.
Темная вечерняя тишина, подчеркнутая треском костра и никогда не утихающим накатом…
Устали, подумал Иван. Несколько недель шли во мгле, в тумане. В тесном помещении бусы не продохнуть, от качки половина казаков лежала пластом, а больше всего рыжий Похабин. Зато монстр Тюнька, как монах и сам Иван, оказался крепкий: по своей воле ухаживал за больными и падшими духом, вел долгие разговоры с Похабиным. «А и жизнь похожа на море», — умно и тяжело жаловался Похабин, отплевываясь в горшок, вовремя подставленный Тюнькой. «Да почему?» — недоумевал дьяк. «Откуда ж мне знать? Я не филозоф», — умно отвечал бледный Похабин, после чего, собственно, разговор заканчивался.
Однажды ночью порывом ветра сдернуло с моря сырой туман и перед измученными казаками открылось невероятное звездное небо с Большой Медведицей, к удивлению всех непривычно лежащей совсем по краю горизонта, как перевернутый пустой ковш. Пораженный таким зрелищем монстр Тюнька, расчувствовавшись, высказал Ивану самый главный, самый тайный грех своей жизни. Оказывается, он действительно служил когда-то военным писарем. Стоял с полком под Москвой, но служил плохо, поскольку постоянно употреблял ржаное винцо. Понятно, вследствие этого часто попадал на гауптвахту. Это Тюньку утомляло. Однажды в праздник, сидя под караулом, всерьез задумался: а зачем все так? зачем ему такие муки? зачем все люди гуляют, а он, несчастный писарь Тюнька, все свободное время теряет на гауптвахте, не имея ни денег в кармане, ни веселия в сердце? Может, бежать куда?
Сразу возник вопрос: если бежать, то куда? а, убежав, где прятаться? а, спрятавшись, на что жить? — ведь в беглом состоянии денег у Тюньки вовсе не должно было прибавиться, даже наоборот, правильно считал он, денег у него станет меньше. К тому ж, станут его ловить.
Ох, подумал Тюнька, хоть к дьяволу обращайся. С тем и уснул.
А во сне предстали пред Тюнькой три мелких прельстительных беса. Все трое в человеческом облике, простые, веселые, одеты в солдатское платье, но хвосты, конечно, наружу. ‘Ты, Тюнька, не дурак, — весело сказали, — ты, Тюнька, умный, ты глубоко смотришь. Вот выдай нам, Тюнька, своеручное специальное письмо, а мы тебе принесем деньги».
Обрадовавшись до глупости, писарь Тюнька, отсидев под караулом, уединился в пустой баньке, напустил в пузырек крови из собственного мизинца, и кровью написал на листке следующее: «Аз, раб божий, Тюнька, враз отрицаюся от бога, и неба, и земли, и святые божия веры, и соборныя божия церкви и не хощу более нарицаться христианином, для чего предаюсь во услужение диаволу и буду его волю творить, в чем письмо мое своеручное».