Это была караульня, ее освещал тусклый, неверный свет нескольких факелов, внутри никого не было, только четыре каменные фигуры поддерживали какое-то подобие церковной кафедры. В смежное помещение вели ступеньки, споткнешься об них — и не знаешь, куда свалишься. Высокие своды, наверху — бал, но сюда доносятся только смутные отзвуки, напоминающие рыдание скрипок, почти темно.
— Эй! Есть тут кто-нибудь?
— Конечно, есть, — ответили сразу два голоса, и Генрих, который был сейчас особенно чуток и насторожен, узнал их. Он различил шевеление беловатых фигур на фоне мрака.
— Д’Анжу и Гиз! — тут же воскликнул он, направляясь к ним. — Первые весельчаки на моей свадьбе!
— Это ты, Наварра? — уронил д’Анжу с обычной сухостью. — Твое дело — танцевать либо валяться в постели. А наш удел — заботы. Эй! Свету! — проговорил он, не повышая голоса, однако никто его не услышал.
— Любопытно, какие это у вас заботы? Ведь я знаю, вы мне друзья — без страха, без фальши. Таких я люблю.
— Мы и есть такие, — сказал Гиз. — И мы изо всех сил стараемся, чтобы в Париже не вспыхнул бунт по случаю твоего брака.
— Не любят они здесь еретиков. Эй, свету! — пробормотал д’Анжу.
А Генрих сказал: — Поэтому вы, особенно ты, Гиз, непрерывно и стягиваете сюда войска, а сами распространяете по городу слухи, будто тут кишит солдатами господина адмирала.
— Эй, свету!.. Это не имеет значения: они же помирились, Колиньи и Гиз. Мой августейший брат помирил их.
На этот раз свет появился: вошел Конде, кузен Генриха. Его сопровождало множество слуг с канделябрами.
— Я тревожился за тебя, кузен. Хорошо, что ты оказался в столь надежном обществе.
— Они помирились, ты уже знаешь об этом, Конде? Гиз и Колиньи порешили быть друзьями — из послушания королю. — Свечи осветили все лица. Генриха охватило новое неудержимое желание пролить и на все положение дел такой же резкий, беспощадный свет. — Еще твой отец, Гиз, и все твои родственники желали смерти господина адмирала; но они были далеки от удачи, и он сам раньше умертвил твоего отца. И с тех пор каждый из вас загорается от другого этой жаждой мести: каждый новый Гиз от того, который уже существовал до него.
— Эй, свету! — повторил Д’Анжу в растерянности, хотя он был ярко освещен.
Гиз повторил с непоколебимым апломбом:
— Я помирился с Колиньи. Несмотря на это, он вызвал сюда свой гвардейский полк, но я все равно доверяю ему.
— Адмирал неповинен в смерти твоего отца. Он клянется в этом, — настаивал Конде.
— Так же верны и мои клятвы.
— Давайте сыграем в карты, — предложил д’Анжу.
— А все-таки тебе хотелось бы его убить, — повторил Генрих, не подсаживаясь к ним. Принесли карты, перетасовали их, никто, казалось, не расслышал его слов. Вдруг Конде стукнул кулаком по столу:
— Старик всему верит, оттого что Карл называет его отцом. Его жена уехала в их замок Шатильон. Да и ему самому давно следовало быть в безопасном месте.
— Почему ты не садишься. Наварра? — спросил д’Анжу; он как-то неясно произносил слова, его толстая губа дрожала. Принца мучил страх.
— Оттого, что я иду наверх, к королеве.
— Ну и иди! Твой брак принес мир. Хорошо, если бы празднование твоей свадьбы продолжалось вечно.
— И потом я хочу посмотреть, скольких еще не хватает и моих людей и ваших. Что до твоего капитана Нансея, то теперь мне ясно, какая служба его задержала. А куда запропастился тот человек, которого ты тогда нашел у себя под кроватью, Гиз? Кажется, некий господин де Моревер?
— Да я знать его не знаю и никогда, не видел! — завопил Гиз уже без всякой изысканности и рисовки. А д’Анжу боязливо сказал, обращаясь к Наварре:
— Или сядь, или уходи!
Конде удержал Генриха. — Разве ты не знаешь, в каком ты виде, кузен? Твое платье порвано, твое лицо в грязи. Откуда ты пришел? — Генрих поспешно шепнул ему:
— Они насильно задерживают наших людей.
— Скорее! Нужно пробиться и — прочь отсюда! — прошептал в ответ Конде.
— Нет! — А находившемуся тут же дворецкому Генрих громко сказал: — Сейчас же сообщите мне, как только королева Наваррская удалится в свою комнату. — Тут он сел, и они начали играть.
Стол стоял возле большого камина, а на его высоком карнизе горели свечи в канделябрах. Они тускло освещали игроков. В гордой каменной тени неподвижно стояли Марс и Церера, две фигуры, поддерживавшие этот камин с тех пор, как их там поставил некий мастер по имени Гужон. Ибо создания умерших мастеров неизменны и поддерживают человека, тогда как страсти живых сгорают, словно свечи, и после них ничего не остается. Но восемнадцатилетний юноша не видит этого в зеркале, и в беге минут его собственной жизни он этого тоже не познает. Против Генриха сидел д’Анжу, его губа дрожала, покрытый неопрятным пухом подбородок тонул в пышных брыжжах, а глазами престолонаследник сверлил карты. Судя по испуганно сдвинутым бровям, он проигрывал. У него были безобразные уши, волосы росли так, что виски и щеки напоминали обезьяньи, по ним и по вульгарному носу было видно, что ему хочется убивать и что он боится смерти. И, хотя на его берете сверкали драгоценные камни, в лице не отражалось никакого внутреннего света. Это лицо казалось убогим, только черноватые духи окружали его.
«Вылитая мадам Екатерина! — сказал про себя король Наваррский. — Вот уж в настоящем смысле слова ее отродье: ей хотелось именно этому сыну передать свой дар к черным деяниям. Да не удалось, и мне его жаль, ибо успешно убивать он сможет, пожалуй, только держась за ее юбку, а один, без старухи, проиграет игру».
— Козырь! — воскликнул король Наваррский и бросил свою карту на кучу других. Сверху лился, чуть колеблясь, свет свечей. Д’Анжу наклонился, коснулся последней брошенной Генрихом карты, быстро отдернул руку и осмотрел свои пальцы. То же сделал Конде, только с большим беспокойством.
— Кровь, — сердито сказал Гиз. — У кого это здесь идет кровь?
Генрих сразу показал руки: на них были царапины, словно от ногтей противника или от шипов. Но кровь нигде не выступала. Тогда герцог Анжуйский взглянул на собственные руки, он не мог унять их дрожь. Лицо его даже не побледнело — оно стало пепельным. Конде и Гиз мельком бросили взгляд на свои руки, обоим одновременно пришло на ум переворошить накиданные в кучу карты. И тут их пальцы сразу же стали красными от крови. И не одна карта — все карты были липкие, они лежали в луже крови, на скатерти проступили кровавые пятна! Допросили слуг, стол вытерли, дворецкий принес свежие колоды карт.
На этот раз играющие заметили кровь, когда Гиз брал взятку. Но он уже не смотрел на свои руки, и остальные тоже не думали о своих руках, да и вообще о каких-то человеческих руках. Из-под карт медленно, безостановочно выступала кровь, сочилась, текла, разливалась. И они были бессильны, они могли, оцепенев, только созерцать ее, ожидая, пока пройдет то ощущение холода, каким на них повеяло из потустороннего, неведомого мира. Гиз первый опомнился, вскочил, начал браниться. Он был белее той скатерти, которой дворецкий накрыл стол; тем временем Генрих заметил отчетливые следы крови на его левой щеке. Вот дьявольщина! Ведь это были его собственные пальцы, их отпечаток, но пощечину-то он дал совсем другому — капитану, охранявшему ворота! Гиз решил, что с него хватит, и с шумом выбежал из комнаты. Конде вдруг вцепился в дворецкого, тот испугался.
— Это все ты, со своей скатертью! Это у тебя в скатерти кровь! Чертов фокусник, ты откуда?
— Из Сен-Жерменского монастыря. — Ответ прозвучал почему-то очень неожиданно, и сам дворецкий перепугался еще сильнее, словно никак нельзя было в этом признаваться.
Конде не стал спрашивать дальше, в ярости швырнул дворецкого наземь, стал пинать его ногами. Генрих окинул взглядом комнату: д’Анжу уже и след простыл. Но Леви, молодой виконт де Леран, красавец паж, вышел из мрака и доложил:
— Королева Наваррская ожидает вас, сир.
«У тебя одна забота — плясать да в постели валяться», — бросил ему кто-то; но и этих забот с него больше чем достаточно, — лежание в постели захватило его целиком, можно было даже опасаться, что навсегда. Марго дарила ему радости, которые были больше чем просто радости; они являлись для него прибежищем, единственным, которое у него еще осталось, наградой за опасности, утешением в обидах, так что становилось стыдно за собственные мысли. «Марго, твоя мать только убила, ты же выдаешь им меня, как Далила Самсона; Марго, не надо предостережений, лучше в часы любви читай мне латинские стихи своим бархатным баюкающим голосом. Марго, я могу в следующий миг выйти вооруженным из этой комнаты и перебить всех твоих. В замке Лувр хватит моих людей, они только меня и ждут, мы ворвемся к мадам Екатерине раньше, чем ее самые быстроногие шпионки. Я властен делать, что захочу, но я целую тебя, ибо ты ненасытна. Марго, высшее существо, ибо вы, женщины, таковы, и поэтому никогда не принадлежите нам до конца! Для моих высоких чувств в вас слишком мало души. А потому дай мне свое тело, Марго, пока оно не состарилось. Что останется, когда пройдут года, от моих belles amours[10]? Я тебя покину, это можно сказать заранее, а ты меня предашь. Разгневанная женщина — опасный зверь! Марго, прости, ты лучше, гораздо лучше меня, ты сама земля, на которой я лежу, покорный, мчусь верхом, взлетаю в самое небо!»