Россия издыхала, как большое беспомощное животное, из ее тела потоками лилась зловонная муть гниения. Сама мысль об этом способна была довести до безумия, но Шергина спасало то, что безумие он уже пережил, поседев на половину головы в одну ночь. В ту памятную ночь на Урале, когда в его постели в крестьянской избе спал чисто вымытый и накормленный досыта гимназист, выловленный часовыми из холодной осенней реки.
Каких-то два года назад вся страна восторгалась демократической революцией. И кто из радостно бросавших в воздух шапки мог тогда предположить, что в долгожданном народовластии вызреет столько ядовитого бешенства? И многие ли два года спустя понимают это? По собственному опыту Шергин мог дать лишь очень грустный ответ на этот вопрос.
На одном из притоков Чумыша, вымороженном на три метра вглубь, отряд подошел к казачьей станице. В ледяной прозрачности воздуха чернели остовы домов. Измотанным людям нужен был отдых, но на теплый приют рассчитывать не приходилось. Станицу разорили сначала совдепы, повыбив имевшихся в наличии казаков, потом дело довершили роговцы, сотворив тупую месть голытьбы: расправились со стариками, бабами, детьми, пожгли избы. Население станицы теперь составляли десятка два таких же почерневших, как жилища, казачек и горстка малых ребят. Они ютились в уцелевших от пожара домах и походили на молчаливые призраки былого. Души их выморозились на неведомую глубину, и прихода весны им было долго ждать.
Шергину не хотелось тревожить застывшее время этих женщин. Ни один из офицеров не перешел порога их жилищ, ни один солдат не попросил у них хлеба. Над селом по-прежнему вилось пепельным дымом безмолвие. Завернувшись в короткий тулуп, Шергин сидел почти что под открытым небом возле печки, едва потеплевшей стараниями Васьки, который натаскал к ней обгорелых чурок. Из трубы в густеющий синевой воздух потянулся жидкий дым, уголья от Васькиного ворошения пускали снопики оранжевых искр.
— Хорошо, вашскородь! — жмурился Васька, сидя на корточках. — Экое у нас блаженство. И чай быстро скипит.
— Печка, печка, дай пирожка попробовать, — пробормотал прапорщик Миша Чернов, расположившийся на обломке балки, которая прежде держала крышу. Он сидел, сильно сгорбившись, пытаясь с головой уйти внутрь шинели и согревая дыханием руки.
Из-за стены сруба, в окно без рамы и стекла проникли скрипучие звуки шагов по утоптанному снегу, тихие голоса. Один был глухой женский, другой — неясное бурчание караульного.
— Что там такое? — крикнул Шергин.
В окно просунулась усатая голова солдата в туго затянутом башлыке.
— Баба тутошняя, вашскородие. Просится. Пустить, что ль?
— Чего спрашиваешь, дурак. Пусти сейчас же.
— Дык подозрительная. Прячет на себе чегой-то, а не показывает. Может, бомбу несет, а? Всяко бывает.
— Пропусти, кому сказано!
Женщина вошла боком, окинула всех темным взглядом, молча повела головой в поклоне. Под обветшалой душегреей она что-то прижимала к животу, сложив руки в рукавицах, как беременная.
— Коза у нас… — минуя околичности, хриплым голосом молвила она. — До травы не дотянет, сено погорело… Зарезать придется.
У прапорщика Чернова вытянулось лицо, и без того длинное и худое. Он беспомощно посмотрел на Шергина. Тот непроницаемо ждал продолжения.
— Последнее вот… — Женщина стала осторожно вынимать из-под душегреи предмет, завернутый в полотенце. — Все равно уж…
Оглянувшись, куда поставить, и не найдя ничего устойчиво-горизонтального, она развернула полотенце и поднесла Шергину оловянную кружку, доверху наполненную молоком.
— Парное… не захолодело еще, сберегла, — проговорила женщина, опустив глаза.
Прапорщик Чернов решительно отвернулся к стенке, издав хлюпающий звук. Васька восхищенно круглил глаза.
Шергин не посмел отказать ей. Он вполне представлял себе, что означала эта кружка молока для обитателей мертвой станицы. Целый день жизни для одного, а то и двух детей. Может быть, детей этой женщины. Он не мог не принять ее дар, побоявшись своим отказом выстудить то тепло, что пока сохранялось под слоем льда. Тепло, которого не видно было в ее глазах, но которым она, да и все они здесь, спасались еще для жизни.
Он молча поднялся и в пояс поклонился женщине. Ее губы дрогнули, но глаз она так и не подняла. Шергин взял у нее кружку. Быстро запахнув душегрею, казачка торопливо ушла.
— Спаси тебя Христос! — вслед ей пролепетал Васька.
Шергин отлил половину молока в другую кружку.
— Ну, прапорщик, извольте отведать, — сказал он Чернову.
Оставшееся молоко без слов сунул Ваське, тут же восторженно припавшему к кружке. Миша, с подозрительно блестящими глазами, выпил все несколькими медленными глотками. Васька, отерев губы, отдал немного молока Шергину.
— А говорят, — сказал он, — греческого Зевеса, когда он в люльке агукал, питала коза Амалфея. Так, думаю, ее молоку далеко до энтого. А, вашскородь?
— Куда как далеко.
— Да эта Амалфея просто дура, — пробурчал прапорщик. На верхней губе у него, на которой уже прорастал пух, осталась капля молока.
Наверное, он хотел еще что-то добавить в адрес древнегреческой козы, вскормившей громовержца и никогда не жившей в русской деревне, ободранной догола и спаленной заживо русским же диким зверем. Но ему помешал ординарец, примчавшийся с срочным сообщением от разведки.
Выслушав донесение, Шергин приказал поднимать первую роту. Заменив собой командира роты и взяв разведчика, он повел сотню солдат вдоль реки. Спешный бросок через тайгу, тесно обступавшую берега льдистой речной дороги, принес незамедлительный успех.
Через три версты остановились на краю леса. Из наспех оборудованного «секрета» показался заиндевевший разведчик, сибиряк-охотник в волчьей шапке-ушанке, и немногословно доложился. Полсотни винтовок нацелились на копошащиеся в открытом поле темные мишени людей. Другая полусотня отправилась в обход.
— Уж заканчивают однако, — сказала разведка. — Много ящиков погрузили.
— Сколько?
— С десять будет. Тяжелые, видно. Взлетит ли машина? — с бывалым спокойствием рассуждал сибиряк.
— Роговцы? — немного взволнованно размышлял Шергин, поглядывая на ту часть леса, где скрытно совершался обходной маневр.
— Не похожи. У тех калмыков нету. А у этих, смотри-ка ты, калмык на калмыке.
Шергин прицелился из револьвера.
— Ну, ребятушки, не подведите. С таким призом не стыдно будет к самому товарищу Троцкому наведаться.
— Да нешто мы еропланов в плен не брали, — отозвался от ближайшей сосны рядовой Сидорчук, потерев друг об дружку руки в задубевших от холода рукавицах.
Сухо треснул первый выстрел из револьвера, родив долгое эхо винтовочной пальбы. Атаку можно было бы назвать стремительной, если б мороз не сковывал движения, а ледяной воздух не выбивал из глаз слезы, мешая видеть цель. С первого мгновения боя люди, суетившиеся возле аэроплана, отбежали в стороны, попадали в снег и начали неуверенно отстреливаться. Летающая машина заурчала мотором, чихнула раз, другой, но все-таки медленно покатила прочь по хорошо утрамбованной полосе, пересекающей снежную пустошь. Шергин в мрачном азарте стрелял по ее корпусу, однако пули не могли найти уязвимое место аэроплана. Машина набирала скорость и издевательски покачивала на неровной дороге этажеркой крыльев. Наконец, проехав почти все безлесье, оторвалась от белой пелены земли.
К этому времени позиционная перестрелка перешла в наступление. Большинство алтайцев полегли в самом начале — то ли плохо владели оружием, то ли их оглушила внезапность нападения. Сопротивляться продолжали несколько человек, но и тех быстро смяли. Аэроплан, сделав разворот, низко пролетел над местом стычки, мотор пророкотал что-то насмешливое. В небо из винтовок возмущенно брызнул салют, но «этажерке» ничем не повредил.
Шергин зачерпнул голой ладонью снег, растер им горячее лицо. Затем, оглянувшись на лежащие вразброс трупы, в сердцах плюнул.
— Господин полковник, двое взяты в плен.
— А! Хорошо.
Это и впрямь было хорошо. Чересчур фантастически рисовался аэроплан, катящий по взлетной полосе посреди черной замороженной тайги, слишком неправдоподобной казалась быстрая смерть нескольких десятков инородцев. Загадочны были и ящики, улетевшие из-под носа. Теперь будет, кого спросить об этом.
Оба пленных оказались русскими: один смиренно повесил голову, другой, утихомиренный ударом в зубы, непреклонно смотрел перед собой. Среди трупов также нашлось несколько русских — тех, что держали на себе весь короткий бой.
— Взгляните, господин полковник, — окликнули Шергина.
Возле подводы, с которой перегружали ящики, лежала ничком баба: с головы сбили шапку, по снегу растрепались длинные вороные волосы. На ней были мужские, подбитые ватой галифе, валенки и дубленый полушубок. На спине чернела дырка от пули. Вокруг сгрудились солдаты, разглядывая покойницу с живым интересом.