На Курском вокзале Царские поезда ожидались в одиннадцатом часу ночи. Сначала должен был пройти так называемый «свитский», идущий почти пустым для проверки пути, за ним пойдет Царский поезд
Мина была проверена, провода проложены в комнату Перовской во второй этаж, где и установили на столе спираль Румкорфа. Соединить провода должен был «химик» Ширяев. Перовская взяла на себя самое опасное — она прошла на пути, охраняемые сторожами, устроилась в кустах и потайным фонариком должна была дать знать Ширяеву, когда надо будет давать ток.
Стояла холодная ноябрьская ночь. Все кругом было бело от снега. Над недалекой Москвой в небе светилось красное зарево — отсвет уличных огней.
Низкий лозняк без листьев, поросший вдоль пути, плохо скрывал залегшую в его хлыстах Перовскую. Она лежала, тщательно укрыв полой кофты небольшой фонарик и поглядывала то на путь, двумя стальными полосами убегавший к Москве, то на чуть видное темное окно в доме, откуда за ней следили ее товарищи.
Ночь была темная. Черные снеговые тучи низко нависли над землей. Далеко-далеко чуть виднелись красные и зеленые огни семафора.
Прошел курьерский обычный поезд. Долго за ним гудели рельсы. Потом все стихло, и страшно медленно потянулось время ожидания.
Совсем недалеко от Перовской прошли два человека с фонарями. Они внимательно осматривали рельсы и стучали молотками по стыкам. Потом прошел солдатский патруль, и Перовская догадалась сейчас должен идти Царский поезд.
Она услышала быстро приближавшийся гул и увидела, как со страшной скоростью мимо нее промчался поезд из трех вагонов, окутанный белыми парами. Кое-где в вагонах, сквозь спущенные занавески был виден свет: «свитский» поезд.
Перовская лежала, приникнув к земле. Ее сердце часто и сильно билось. И снова, все нарастая, приближался жесткий металлический гул. Мимо Перовской помчались большие синие вагоны. Перовская встала во весь рост и, все позабыв, ни о чем не думая, как только о том, что сейчас должно свершиться, высоко подняла фонарь и трижды взмахнула им…
В тот же миг оглушительный гул раздался в нескольких саженях от нее. На нее дохнуло горячим воздухом, она упала на землю, вскочила и, ничего больше не помня, побежала к месту взрыва.
Два паровоза и багажный вагон оторвались от состава. Багажный вагон и восемь громадных синих вагонов сошли с рельсов и громоздились друг на друга. Оттуда слышались стоны и крики о помощи. Там бегали и суетились люди с фонарями.
Удалось!..
Перовская вприпрыжку бежала в дом. Колокола радостным звоном звонили в ее сердце. Взрыв удался!.. удался!! удался!!!
В доме она уже никого не нашла. Как было условлено, в момент взрыва все обитатели дома ушли из него и скрылись, кто куда.
IX
И декабре народовольцы-террористы собрались в Петербурге на квартире Перовской. Вера была приглашена на это собрание.
На постели Перовской сидел Желябов. Вера не видела Андрея с прошлой осени и нашла его сильно изменившимся. Андрей исхудал и вытянулся, лицо его приняло землистый оттенок, скулы выдались, борода отросла, и в ее черни засеребрились белые седые пряди — в тридцать лет! Только глаза в темной юной опушке длинных ресниц были по-прежнему молоды, полны задора и решимости. У окна на стуле сидел Тихонов. Красивая полная Якимова-Баска уселась в углу. Перовская, сняв блузку, в рубашке и юбке, засучив рукава по плечи, мыла руки и торопливо, прерывающимся голосом рассказывала:
— Вот мою, мою и все, кажется, никогда не отмою этой грязи могильной… Здравствуйте, Вера Николаевна. Простите — руки мокрые… Всех здесь знаете. Вот, послушайте, какие неудачи нас преследуют. Ах, не знакомы, — сказала она, заметив, что Вера, поздоровавшись с Якимовой, Тихоновым и Желябовым, нерешительно подходила к молодой стройной девушке с пепельными полосами и большими, точно испуганными серыми гладами, сидевшей на постели Перовской.
— Это Ольга Любатович, тоже наша… Народоволка. Вы спрашиваете, Ольга, страшно ли было, — повернулась Перовская к девушке. — Страшно? Да ничуть! Но удивительно волнительно. Прекрасное, незабываемое впечатление. Я лежала в мелкой поросли, вы понимаете, над снегом и полуаршина кустов не было. На мне была ватная кофта. Про холод я совершенно позабыла, даже не помню, какая погода были. Жду… Полой кофтушки прикрыла фонарь и все поглядываю на него, не погас бы.
— Жутко было? — спросила Вера.
— Жутко? Да нет же, повторяю — радостно. И сердце бьется, бьется… Слышу — гудит. На рожке, где-то справа, сигнал подали. В ночной тишине так отчетливо прозвучал сигнал и показался мне печальным, печальным… Мне сказали, уверили меня: первый «свитский». Мчится, а меня так и толкает что-то… Не этот ли?.. В белом пару фонари паровоза, как глаза какого-то сказочного чудовища, пар низко стелется, снег сзади вихрями крутится — прямо Змей-Горыныч несется. Сердце стучит: «этот, этот, этот!.. Взрывай». Я его успокаиваю, все твержу: «Погоди, погоди…» Перовская тяжело вздохнула.
— Впрочем, все одно, — печально сказала она. — Ничего бы и тут не вышло. Все вы, Андрей, в Исполнительном комитете скупитесь на динамит. Мало дали. Ну, что же, взорвали!.. А ничего серьезного и не вышло. Ну, вагоны сошли с рельсов. Ведь если бы я и тот взорвала, так возможно, что того, кого надо было убить, и не убила бы. Один соблазн вышел бы… И вот, когда потом узнала, что не тот взорвала… У, как я тогда его возненавидела!
— Кого?
— Царя, Вера Николаевна… Как мог он догадаться? Говорят все время сзади шел, а тут, как назло, в Курске приказал свой поезд вперед пустить. Ужас!! Предчувствие, что ли, какое было?… А у тебя, Андрей, что случилось?
— Хуже твоего. Соня, — мрачно сказал Желябов и замолчал.
Стал рассказывать Тихонов:
— Как работали-то, Софья Львовна!.. Вот вы рассказывали про вашу работу, что и говорить — ужас один… Только и у нас тоже мороки немало было. Устроились мы под именем Ярославского купца Черемисова у мещан Бовенко, дом у них сняли, будто кожевенный завод устраивать думаем. С нами были Пресняков и Окладский… Вот этот Окладский!.. Не иначе, как он нам всю музыку и испортил. Нам нужно было сделать подкоп под насыпь. А насыпь там, у Александровска, сажен одиннадцать вышины, значит, как ахнем, так все и полетит вниз к чертовой матери, весь поезд не иначе, как вдребезги. Тут ошибки никак но могло быть. Работали по ночам. Каждую ночь железнодорожная охрана раза четыре или пять спускалась с фонарями по насыпи и осматривала водопроводные трубы. Товарищ Андрей выговорил себе право собственными руками просверлить насыпь, а потом соединить провода для взрыва. Я и Окладский охраняли его, наблюдая, чтобы охрана чего-нибудь не заметила. Очень трудно было заложить мину. Мина тяжелая… Принесем ее из города, самое закладывать, а тут то поезд идет, то охрана шатается. Надо опять все назад тащить, начинать все с начала, ждать другой ночи. А ночи — темные, зги не видать! Дождь, ветры, грязь такая в поле — ноги не вытянешь. И уставали мы поэтому страшно….
— До галлюцинаций доходили, — сказал Желябов. — Я ночью плохо вижу. У меня что-то вроде куриной слепоты. Ползу я с миной. вижу стоит кто-то на нуги… Смотрит на меня. Я залег, аж не дышу. Тихо. Я лежу, и тот стоит, не двигается, смотрит на меня. Думаю, что я так поболее часа пролежал, дурака валял… Наконец, думаю, что он — боится, что ли, меня? Ну, хотя бы рукой двинул, пошевелился бы. Нет, стоит, как статуя… Пополз я ближе. Гляжу… столб. Это я в темноте, значит, ошибся, не то направление взял и на дорожный столб набрел.
— Мы так часто блуждали в темноте, — сказал Тихонов. — Я так-то раз Андрея чуть было не застрелил. Лил сильный дождь с ветром и — темень… Иду я и вижу, кто-то громадный на меня надвигается. Ну, думаю, шалишь, живым не дамся. Выхватил револьвер, приготовился стрелять, а тот чуть слышно окликает меня: «Тихонов, ты?» Это я и темноте на Андрея нашел. Как-то ночь уж очень бурная была, и мы не пошли на работу. Устали мы страшно от бессонных ночей и полегли спать. Вдруг слышу: «Прячь провода! Прячь провода!..» Засветил я свечу — Андрей по полу ползает, галлюцинирует. Насилу разбудил его.
— Немудрено… Я каждую ночь промокну до последней нитки, лежа в степной грязи. Так, бывало, закоченеешь, что надо вставать, а ноги не повинуются, не сгибаются.
— Но все-таки, товарищи, почему же у вас ничего не вышло?
— А вот слушайте, Софья Львовна. Значит, наступает 18-е ноября. Телеграммы нет… А у нас с Центральным Комитетом условлено, если телеграммы нет — значит, и перемены нет: Царь выехал из Симферополя. Я с Андреем и Окладским поехали ил телеге, запряженной двумя лошадьми. Подъехали мы к оврагу, где были спрятаны провода, Окладский вынул провода из-под земли, из-под камня, сделал соединение, включил батарею и привел и действие спираль Румкорфа. Надо вам сказать, что все эти дни Окладский скулил: «Ах, не хорошо мы затеяли. Сколько народа без всякой вины погибнет. Причем тут машинист, кочегары, поездная прислуга — все же это свой брат, рабочие. Надо Царя одного, а других-то зачем же?..» Товарищ Андрей даже прикрикнул на него. А тут, видим, Окладский спокоен, деловит, даже как-то торжествующе спокоен. Весел. Напевает что-то сквозь зубы. Андрей мне шепнул: «Образумился товарищ Иван…» Сидим мы в овраге, монотонно сопит машинка Румкорфа, все у нас исправно. Андрей держит в руке провода наготове. Окладский сверху наблюдает за путями. Слышим — грохочет поезд. Окладский кричит Андрею: «Жарь!» Андрей соединил провода… Ничего… Поезд промчался, понимаете, над тем самым местом промчался, где была заложена мина, поднял за собой песочную пыль и исчез вдали. Серо небо… Черная грязь и… ничего… Пусто, отвратительно пусто стало у меня на душе.