– А это я, девушка, нарошно в чужую шкурку-то обрядился, чтоб не узнавали, чтоб лиха какого в дороге не стряслось, ведь Рейнсдорп-то тоже, поди, не дремлет. А я в этом обмундировании под самые городские ворота к нему подъезжал. – Пугачёв сбросил с левого плеча тулуп, обнял девушку за талию и, сказав: «Эх, личико твое румяно!» – чмокнул её в холодную розовую щеку.
Устя не сопротивлялась: у нее на уме такое дело, что хочешь не хочешь, а угождать батюшке надо. Ой, ой, какая у него теплая да сильная ручища, аж ребрушки взныли…
– А по какому же делу, красавица, едешь ты и к кому?
– Да к кому же боле-то?.. К тебе, свет наш, к вашей царской милости.
– Ах, вот как! Гарно, гарно, – и, скосив черные, на выкате, глаза, Пугачёв еще крепче прижал её к себе.
Кругом глубокие заструги снега – степной ветер в прошлую ночь похозяйничал на славу. Снег, снег да синее небо над головою! Не забыть Усте никогда этой гонки во весь дух, плечо в плечо с чернобородым царем-батюшкой.
В Бердах снегу тоже немалые сугробы. Пугачёвские крестьяне да казаки, покряхтывая, переговариваясь, разгребали снежные заносы перед государевым двором. На крутой, одетой железом крыше полощется под ветерком императорский штандарт – большой желтый флаг с черным орлом в средине.
Орла намалевал, как умел, сержант Дмитрий Николаев.
Он и сейчас сидит под окнами в нижнем этаже, в отведенной ему горенке государевых палат, и трудолюбиво срисовывает с медной монеты большого орла. Надо сделать на картоне три таких рисунка, выстричь, раскрасить суриком и приклеить к золоченым стенам в верхнем этаже. Государю будет это приятно.
Молодой сержант постепенно входил в новый, непривычный быт и, главное, в житейские интересы Пугачёвцев. Душевный разлад день ото дня ослабевал. Перед глазами поистине совершалась сказка: армия Пугачёва росла, на клич самозванца устремлялся со всех сторон народ, а среди простого люда были и такие, как Падуров. Один за другим передаются они в лагерь Пугачёва и во всеуслышание провозглашают чернобородого бродягу своим истинным царем. Это ли не диво!
Из разговора с Падуровым, из манифестов и указов, что сочиняли они вместе, наконец, из поведенья самого «батюшки» сержант Николаев начинал угадывать, что над всей этой дерзкой заварухой веет вещий дух вольной вольности, что народ сбегается к самозванцу не зря и не только для разгула, грабежа да пьянства, как раньше думал Николаев. Нет, люди искали в лагере мятежника правды и возмездия врагам своим.
Понимать-то Николаев это понимал, однако… он хоть и бедный, да все же дворянин. Нет, стыдно, стыдно ему идти против присяги государыне, против издревле существующих на Руси порядков. Раб есть раб, господин есть господин – так уж самой природой установлено: уши человека не растут выше головы, и негоже рабу быть выше господина.
И вот снова качаются его мысли, вправо-влево, как маятник, и так нехорошо, и этак плохо. И уж он сам себе не мил – слюнтяй какой-то!..
А все же таки Пугачёв по сердцу Николаеву. Люб ему простой этот человек. Не царский сан, человека любит в нем сержант. Так думал Николаев, подмалевывая картонного орла. Потом его мысли, как фонарь в ночи, повернули к родному Яицкому городку. «Даша, Дашенька…»
Густым наплывом охватили его милые, неповторимые воспоминания. Тихие вечера над Яиком, соловьиные трели-посвисты в кустах прибрежных, бледные звезды в небе. Плывет, плывет счастливая лодочка, а в ней – счастливых двое. «Митенька, – едва слышно говорит она, – ну до чего же, Митенька, сладко соловьи поют». А у самой в глазах такой восторг, и вся она полна такою нежной и чистой страстью, что Митенька, забыв себя, и ночь, и звезды, вдруг оказался, как орех в скорлупе, в некоем ограниченном и тесном мире: все кругом исчезло, весь мир замкнулся в Дашеньке. Вот она, в белом с пышными оборками платье, с васильковым венком на голове… Он бросил на дно закачавшейся лодки мокрое весло, встал перед Дашей на колени, а она, с удивившей молодца смелостью, стала целовать его в губы, в лоб, в глаза. Целует, а сама вздыхает да нашептывает: «Ой, грех… ой, грех, Митенька…»
Вспоминая все это, такое недавнее и далекое, такое милое и несбыточное, сержант Николаев судорожно передернул плечами, будто собирался всхлипнуть. Но он удержался от слез.
– Митрий Павлыч, – услышал он над собой знакомый голос.
Это яицкий казак Кузьма Фофанов. Жил казак здесь, вместе с Николаевым, в подизбице, исполняя обязанности дворецкого, был хранителем «военной добычи» государя, а когда стряпуха Ненила напивалась, то и царским поваром.
– Митрий Павлыч, тебя полковник Лысов кличет.
– Митька Лысов? – переспросил сержант. – Чего ему нужно от меня? – Он надел шапку, татарский азям из армячины и вышел на воздух.
Он не любил и побаивался этого нахального и злого Лысова. Особенно же после случая с письмом Дашеньки. Он знал, что полковник злобствует на него и каждому внушает, что вот, мол, он жидконогий сержант-дворянчик, сумел подлизаться к государю и оттирает от «батюшки» верных слуг – простых казаков… И уже иные, ради наветов Лысова, стали коситься на сержанта.
На открытом крыльце с точеными перилами и дальше, в сенцах, толпились отборные яицкие казаки – государев конвой. Кое-кто из них сметал с лестницы лузгу подсолнечных семечек, другие смазывали ворванью сапоги или, сняв шапку, расчесывали кудри медным гребнем; четверо, примостившись на приступках, дулись в карты.
Позвякивая заливчатым колокольчиком и бубенцами, зверь-тройка врезалась в дремотную слободу Берды. Караульный забрякал в колотушку, его песик о трех лапах сипло залаял.
– Государь, государь! – взголосили подскакавшие ко дворцу казаки.
И все вдруг засуетились. Забил барабан, почетный караул рослых молодцов – сабли наголо – выстроился снизу вверх по обе стороны лестницы, на крыльцо выбежал в новом чекмене дежурный Давилин, выскочили, как угорелые, две девки – Ненила и татарка, подхватили батюшку под локотки.
Пугачёв на ходу приказал:
– Покличьте-ка начальника артиллерии Чумакова. Пущай внизу подождет, в приемной!
Он велел Нениле провести Устю в заднюю горницу, а когда подъедет с Чикой другая девушка, так и её туда же.
– Я не замедлю, – сказал он Устинье Кузнецовой. – В тую минутку и доложишь мне о делишках своих.
Вскоре прибыла Даша в сопровождении Зарубина-Чики. Он сказал:
– Ты, Устинья, говори государю всю правду, не любит он, когда врут.
Ждите. А я Митрия Павлыча поищу, он, сказывали, ушел кудай-то.
Возвратился Пугачёв. Он в новом недлинном кафтане из тонкого сукна, в голубой шелковой рубахе с высоким воротом, в широких шароварах и желтого цвета козловых сапогах. В его руке белый узелок с пряниками, орехами, сахарными леденцами. Он положил узелок на ломберный стол, накрытый вязаной скатертью, сказал:
– Отведайте-ка сладенького.
Девушки взяли по мятному прянику в виде рыбки, сели на стулья.
Пугачёв уселся на сундук, покрытый мохнатым ковром. Он не сразу оторвал свой ожигающий взор от красивого лица Устиньи. Статная, не по летам дородная казачка сидела прямо, грудь вперед, не сутулясь, как Даша, и перебирала концами пальцев, будто играя, тугую, перекинутую через плечо золотистого цвета косу. С задорным бесстрашием и любопытством смотрела она, не мигая, в лицо государя.
2– Здорово, Митрий Павлыч, сощурив хитрые глаза, вкрадчиво поприветствовал подходившего сержанта сухощекий, с козьей бороденкой Митька Лысов.
– Желаю здравствовать, господин полковник, – вежливо, чтоб не раздражать злого человека, ответил сержант.
– А ты чего это все дома да дома торчишь? Батюшку-то и без тебя есть кому сторожить. Ха-ха. Батюшка-т, поди, не сахарный, не растает. А я к девкам гулять иду, составь компанство…
Сержант Николаев не охоч был до гулянок, он вел жизнь чистую, как подобает жениху, но ничего не поделаешь, надо же господину полковнику уважить. И сержант, смалодушничав, ответил:
– Хоть и недосуг мне, да и нездоровится, но раз вы желаете – извольте – и, длинный, сугорбленный, он пошагал рядом с низкорослым Митькой Лысовым.
– Вот гарно! – сказал Лысов. – Слободские девки на мельнице собираются, у мельника свои две девки, наливные да пригожие, как спелые дыни. Ну, плясы там у них, винишко.
Уже спустился вечер. В жилищах огоньки зажгли. Прошел старик-сторож с колотушкой, к его кушаку привязан трехлапый пес, он култыхал за стариком и покряхтывал. Митька Лысов вложил два пальца в широкий рот и пронзительно свистнул. Пес хамкнул на него, караульный отпрянул прочь и с перепугу забрякал в колотушку.
Из сутемени выдвинулись на свет четыре молодых казака, двое с балалайками, двое с длинными дудками. Сняв шапки, они поклонились полковнику и как-то бессмысленно захохотали. Сержант заметил, что они пьяны. У одного, долгоносого, из кармана свитки торчит зеленого стекла штоф, на ходу слышно, как в нем булькает жидкость.