— Ты сам мне велел всегда тебе говорить правду, я ее и говорю. Я не забыл, кто я, но ты забыл, что ты русский царь, а не прежний инок, вольный казак, слуга Вишневецкого.
— Павел!
Но боярин не обратил внимания на этот окрик.
— Ты забыл, что если русский царь всевластен, то ведь, в глазах народа, недаром дана такая власть, и царский стол — не место для забав и потех скоморошьих!
— Боярин! — крикнул в гневе самозванец.
— Ты говорил, что хочешь блага русскому народу… Что же ты сделал? Завел школы, как сказывал? Возвысил Москву над Польшей? Ты отвратил от себя сердца москвитян — вот что ты сделал! Ты одеваешься ляхом, ешь телятину, не моешься в бане, не спишь после обеда, а слоняешься в эти часы один-одинешенек по городу, и тебя ищут бояре: царь пропал! Ха-ха! Ты глумишься над боярами, осыпаешь милостями горсть поляков, они бесчинствуют, своеволят — ты им все прощаешь. Ты женился на польке… Мало этого, венчался с нею в пяток и накануне праздника! Зачем это, зачем? Не мог подождать одного дня? Опомнись!
Самозванец слушал, весь трепеща.
— На плаху! Вон! Грубиян! Холоп! — проговорил он, тяжело дыша.
— Что ж, царю можно послать на плаху того, кто некогда спас простого Григория! — спокойно промолвил боярин.
Лжецарь схватился за голову и прошелся по комнате.
— Прости, Павел… Я сам не помню себя… — проговорил он тихо. — Ты прав, да, я во многом виноват… Да, да! Но что делать, если я не могу выносить глупых московских суеверий, если при виде постно-благочестивой боярской рожи у меня вся кровь закипает? Да, я нарочно делаю все наперекор обычаям — надо же мне их чем-нибудь донять, заставить отучиться от всех этих глупостей…
— Нельзя так… Где нужно легонько пилить, там нельзя рубить с плеча.
— Иначе я не умею. И потом… знаешь, я все это время живу словно в чаду!
— Я вижу это. Эх! Не надо было в цари лезть!
Глаза Лжецаря снова вспыхнули.
— Павел, ты опять начинаешь!..
— Да говорить — так все. Ты на престоле остался прежним полуказаком, полуслугой. Ты то надменен, то унижаешься до Бог знает чего. В иную пору ты заносишься перед королем Сигизмундом, в иную — являешь себя чуть не холопом его.
— Ты все говоришь про ляхов! Неужели ты не можешь понять, что я не могу себя показать неблагодарным? Я им обязан — они дали мне царство.
— Что ты говоришь! Они дали царство! Да не пожелай русский народ иметь тебя царем, неужели что-нибудь могли бы сделать ляхи. Да будь их трижды больше — тебе бы не увидать престола. Русский народ поставил тебя царем, и чем ты ему платишь? Глумишься над его верой, обычаями, хочешь ополячить. Да! Хоть ты мне говорил… ты помнишь что? — но делаешь другое, хочешь московцев сделать ляхами.
— Довольно! — вскричал Лжецарь.
— Я сейчас кончу… Ты пируешь, забавляешься, а не видишь, что тебе готовят гибель. Бояре устроили заговор…
— Гм… Странное дело! То же мне говорил и Басманов. Он называл Василья Шуйского… — пробормотал самозванец.
— Да, он всем и всеми вертит.
— Напрасно я его помиловал: голова его уже лежала на плахе.
— Не надо было доводить до плахи. Но что о том! Прими меры — мятеж близок.
— Вчера ночью схватили двоих…
— Двоих?! Против тебя тысячи!
— Ах, нет! Я не боюсь этого заговора. Против меня одни бояре, народ меня любит.
— Гм… Любит! Что-то очень часто поговаривают, что ты лях либо расстрига, а не сын Иоаннов.
— Ну, будет! — прервал боярина самозванец — Кажется, я тебя довольно слушал.
— Я говорил тебе правду для твоего блага.
— Хорошо! Я сам могу позаботиться о себе. Слава Богу, не младенец. Отныне я запрещаю тебе говорить так со мной!
— Твое дело! — пожав плечами, сказал Павел Степанович.
— Конечно, мое! Ступай!
«О-ох! Не быть добру!» — думал боярин, выходя.
Было уже поздно, и Лжецарь прямо отправился в свою опочивальню.
«Все это пустое! Народ меня любит. Я не боюсь ничего! Никто не отнимет от меня власти: я самодержец, как Борис, как Иоанн… Я буду выше их!» — думал он, ворочаясь на своей постели.
Он заснул не скоро и проснулся под утро, облитый холодным потом.
Ранний свет утра лился в окна. Где-то там, далеко за стенами дворца, что-то шумело. Казалось, какие-то бурливые волны разлились по городу.
Вдруг Лжецарь вскочил и дрожащими руками накинул на себя одежду — в рокоте этих неведомых волн он расслышал ясное:
— Смерть ему!
— Ко мне! Ко мне! — крикнул Лжедимитрий.
Вбежали слуги.
— Что это за шум?
Слуги не знали; быть может, Москва горит…
— Позвать Басманова! — приказал Лжецарь и, выйдя из опочивальни, подошел к окну: внизу билось и клокотало темное людское море.
Народная месть зрела медленно, питаясь новыми и новыми оскорблениями.
Уже в день въезда кое-что не понравилось москвичам: когда самозванец, встреченный духовенством, прикладывался к образам, литовские музыканты играли на трубах и били в бубны, заглушая молитвословия; войдя в храм Успения, Димитрий ввел в него иноверцев, — «басурман» в глазах народа.
А потом потянулся длинный ряд оскорблений, которым московцы и счет потеряли. К оскорблениям в духовной сфере присоединились оскорбления внешние от забывших всякую меру поляков.
Народ роптал. Все чаще и чаще во время народных сборищ слышались угрозы по адресу ляхов, все чаще и чаще стали называть Лжецаря втихомолку «расстригою», «ляхом», «скоморохом», «басурманом».
Женитьба царя на польке, венчание в пятницу, накануне Николина дня, дополнило чашу. Нужен был только энергичный призыв, и народ восстал бы поголовно. Призыв этот сделал Шуйский.
Свержение Лжецаря было давно уже решено боярами с Шуйским во главе, народ был подготовлен, запасся оружием и все чаще ссорился с ляхами, которым спуску не давал; вечером 16 мая уже были отмечены меловыми крестами дома, где жили ляхи, а самозванец оставался спокоен, хотя до него доходили тревожные слухи, смеялся над ними и не принимал мер.
В четыре часа утра 17 мая 1606 года зазвонили в Ильинской церкви. Колокола других церквей разом подхватили, и набат загремел по Москве.
Отовсюду, из всех улиц и переулков толпы громко шумевшего люда, гремя оружием, бежали к Лобному месту. Все сословия дружно соединились: боярский сын бежал рядом с крестьянином, торговый человек со стрельцом. Все это неистово вопило: «Смерть расстриге! Смерть ляхам!»
У Лобного места народ соединился с боярами. Князь Василий Шуйский воеводствовал над народным ополчением. Спасские ворота растворились. Шуйский въехал в Кремль, приложился к иконе в храме Успения.
— Во имя Божие! Идите на еретика! — и он указал им на царский дворец.
Толпы понеслись ко дворцу. Шуйского колотила нервная дрожь.
«Удастся ли? — с беспокойством думал он. Потом у него мелькнуло в голове то, что уже не раз мелькало: — Кому после него быть царем? — И он мысленно ответил — Мне!»
— Басманов! Поди узнай, чего они шумят! — приказал самозванец.
Петр Федорович выбежал в сени и столкнулся с вломившимися мятежниками.
— Что вам надо?
— Подай расстригу! — слышались крики.
Басманов взглянул на красные, возбужденные лица, увидел сверкающие глаза, обнаженные сабли и в ужасе кинулся назад.
— Не пускайте! Бога ради, не пускайте! — крикнул он немцам, охранявшим двери.
Он вбежал в покой и крикнул:
— Москва бунтует!
— Москва бунтует? Да как она смеет? Вот я им покажу! — вскричал Лжецарь, раскрыл двери, выхватил секиру из рук немца и, махая ею, яростно крикнул толпе: — Я вам — не Борис! Я покажу…
Что-то похожее на звериный рев было ему ответом. Раздались выстрелы.
Самозванец отскочил от двери. Дверь захлопнулась. Удары топоров посыпались на нее.
— Еретика! Расстригу! Басурмана! Подай! Подай! — ревела толпа.
— Что же делать? — растерянно спросил Лжецарь Басманова.
Тот пожал плечами:
— Не знаю. Я предупреждал. Попробую унять их.
И Басманов бесстрашно вышел к мятежникам:
— Побойтесь Бога! Что вы! Идите с миром домой — и царь на вас не будет гневаться…
— А ну! Молчи, еретичий холоп! Пошел в ад! — крикнул боярин Михаил Татищев и по самую рукоять вонзил нож ему в грудь.
Замертво падавшего Басманова подхватили десятки рук. Труп вытащили из сеней и сбросили с крыльца.
«Что он долго?» — думал самозванец с беспокойством и вдруг расслышал за дверьми насмешливый возглас:
— Сбросьте это падло с крыльца на потеху честным людям!
— Убит! Господи! Что мне делать? Что мне делать? — в ужасе шептал Лжецарь, метаясь по палате. Он впервые понял, что такое смертельный страх.
А дверь трещала от ударов топоров, поддавалась.