крайней мере, мне говорила. Там очень тихо. Многие из больных не могут говорить. Некоторые просто сидят и плачут. Некоторые вполне нормальные, пока не услышат сильного шума. Например, если громко хлопает дверь – у них тут же начинается приступ.
– Это ужасно.
– Не ужаснее, чем то, что достается тебе.
Лилли замолчала. Ей отчаянно хотелось спросить у него, но она боялась испортить их вечер вдвоем.
– Я знаю, ты не хочешь об этом говорить, но…
– Спрашивай. Я выпил достаточно вина и теперь могу отвечать без обмана.
– Каково это? Быть на передовой день за днем?
– Не хочу тебя шокировать.
– Я не думаю, что теперь меня что-то может шокировать.
– Меня происходящее не беспокоит, – сказал он так тихо, что она едва услышала его слова.
– Что? Не пойму – что? Как оно может не беспокоить?
– Я не говорю, что оно мне нравится. Ничего подобного. Но оно меня не трогает.
– Не понимаю. Правда, не понимаю.
– Я поступил в армию, потому что все вокруг поступали. Не больше. Но потом я обнаружил, что у меня неплохо получается. Ну, воевать. Я научился хорошо готовить солдат, вдохновлять их, добиваться цели. И все это во время подготовки.
Потом нас отправили во Францию, и мы попали в самую гущу. Я потерял людей при Фестюбере несколько недель спустя. А я знал их всю мою жизнь. Поначалу я не знал, справлюсь ли с этим. Не сломаюсь ли. Не опозорю ли себя перед моими людьми.
Но меня это не волновало. Ничто не волновало. Шум, запахи, еда, грязь, крысы – ничто. И сейчас не волнует. Я не нервничаю перед серьезной атакой, я хорошо сплю, могу съесть любую пищу, какую мне подадут.
Она вернулась к его словам.
– Так отчего я могу быть шокирована?
– Оттого, что меня ничто не волнует. Лилли. Ничто. Два дня назад один из моих лейтенантов забыл пригнуться, когда проходил неглубокий участок траншеи. Бах! Немецкий снайпер уложил его точным выстрелом в висок. Я был в нескольких дюймах от него. И как только его оттащили, я вылил ведро воды на ту кровавую кашу, что осталась на земле от его мозгов, потом прошел в землянку, написал его вдове и пообедал, словно ничего не случилось.
– И тебя это правда никак не тронуло? – прошептала она.
– Мне было жаль Бейкера. Но меня это не погрузило в бесконечное горе. Просто еще одна смерть из многих сотен, если не тысяч, случившихся на моих глазах.
– Ах, Эдвард, – сказала Лилли, которая искала подходящие к этому случаю слова, но так и не нашла.
– И беда в том, что этот дефект где-то внутри меня. Будь я порядочным человеком, я бы писал стихи об ужасах, которые видел. Похоже, этим занимаются почти все офицеры на фронте. Но я непорядочный человек. Я неглубок и пуст, насколько может быть неглубоким и пустым человек, у которого в груди все еще бьется сердце.
– Эдвард, не…
– Вот в чем единственный настоящий ужас этой войны – осознание того, как мало в ней ужасов для меня. Я всегда знал, что появился на свет бесчувственным выродком. Я даже радовался этому, потому что легче, чем другие, переносил войну. Но теперь, – продолжал он срывающимся голосом, – теперь, когда я хочу измерить глубину моей души, я вдруг обнаруживаю, что души-то у меня и нет.
Лилли так отчаянно хотелось утешить его – она наклонилась к брату, взяла его руки в свои.
– Эдвард, посмотри на меня. Я знаю, мы всегда шутили над тем, как ты, казалось, плывешь, ни о чем не думая, по жизни, но все прекрасно понимали, что это такое. Шутка. Это было притворством. Если ты не падаешь на землю при первом взрыве снаряда, это еще не значит, что ты поверхностный человек. Ты просто смелый.
Эдвард покачал головой, сощурился, но она гнула свое.
– Что бы ты ни говорил, мое мнение о тебе не изменится. Я считаю тебя одним из героев этой войны. Что еще, если не смелость, позволяет тебе оставаться на фронте столько лет? Мы оба знаем, ты мог бы в любой момент попросить назначить тебя на штабную должность вдали от передовой.
– Я никогда этого не делал. И никогда не сделаю.
– Ты уже сделал достаточно, достаточно страдал. Не хочешь подумать об этом?
– И оставить на передовой моих людей? Знаешь, они считают меня счастливчиком. Словно служба под моим началом дает им какую-то защиту. Невзирая на многочисленные свидетельства обратного.
– Они поймут.
– Да. Может быть, даже простят меня за то, что я их бросил. Но как смогу простить себя я сам? Если что меня и может уничтожить, так вот это.
Она снова в упор посмотрела на него и увидела, что его глаза горят предупреждением. А может быть, мольбой. Она крепко сжала его руки и наклонила голову, чтобы он не увидел слезы в ее глазах.
– Хочешь, я включу лампу и почитаю еще Теннисона, – сказала она несколько минут спустя, когда убедилась, что уже не заплачет.
– Да, моя дорогая девочка. И спасибо тебе.
Когда Лилли ушла в свою комнату и легла в кровать, ей пришло в голову, что брат ни разу не спросил о Робби. Может быть, он догадался, что в их отношениях случился разлом? А может быть, Эдвард решил не поднимать тему Робби, потому что она сама ни разу не упомянула его?
Слава богу, что Эдвард не спросил ее об этом, но, с другой стороны, каким облегчением стал бы для нее его вопрос. Она чувствовала, что не может поделиться этим с подругами, потому что Робби ничего плохого им не сделал, и было бы несправедливо выставлять перед ними Робби с дурной стороны. А Эдвард знал его как никто другой.
Ей хотелось рассказать брату правду, узнать, что он думает о действиях друга, не говоря уже о ее действиях. Может быть, она совершила ошибку? Может быть, лучше было уступить, сделать то, о чем просил Робби, и принять перевод на менее опасную работу?
Нет. Что сделано, то сделано. Дальнейшие разговоры только еще больше измучают Эдварда, может быть, даже приведут к разрыву с его дорогим другом. Лучше уж молчать, зарыть поглубже и забыть, хотя забыть ее невозможно – ту ужасную ночь, когда Робби отвернулся от нее, вычеркнул ее из своей жизни.
И она, и Эдвард проснулись ни свет ни заря, чтобы как можно больше оставшегося времени провести вместе. Поскольку второй завтрак должен был стать их главной едой за