— А теперь, государь, надобно б выказать жалование всем начальным людям, которые в граде и в земле порядок уряжали, — предложил Глинский.
Василий Иванович, кивнув князю, обратился к Шигоне:
— Ну, Иван Юрьевич, говори, что дьяку Ивану далее писать.
Тот продолжил диктовать:
— «И мы есмя их пожаловали, которые урядники были в Смоленску, их земли при великом, князе Витофте и при иных государех: нам у них урядников держати их земли по тому же, как было при Витофте и при иных государех».
Шигона замолчал, затем спросил у писаря:
— Иван Иванович, погляди-ко, чего мы вначале отписали: кого кроме владыки и урядников государь жалует?
Телешов сказал скороговоркой:
— Щас, Иван Юрьевич. Там у нас помянуты еще окольничьи, князи, бояре, мещане и черные люди.
— Стало быть, теперь про них будем писать.
Дьяк склонился над бумагой.
— «Также есми пожаловал окольничих и князей, и бояр, и всех людей Смоленские земли, которые их отчины за ними и что на прежних государех выслужили: и нам у них в те их отчины и в их выслугу не вступатися ничем, ни у жен, ни у детей нам в их отчины не вступатися, ни по неволе жен замуж не давати».
Прервавшись ненадолго, Иван Юрьевич спросил:
— Как мнишь, государь, если пропишем, что всех оставим там, где и ныне живут? И что разводу над князем, и бояром, и мещаном, и черным людем и всем людем Смоленские земли никак не учинити. А кроме того, скажем еще, что который суд у них был при Витофте, и суду у них быти во всем по тому.
И государь согласился с Шигоной и в этом.
Долго еще писал дьяк Иван.
Жаловал государь смолян и тем, чего ни при Витовте, ни при Александре не было: мещанам и черным людям подати с веса разрешил брать на себя, отказался от ежегодного налога в сто рублей, искони выплачиваемого городом прежним государям — литовским. Запретил боярам принимать в заклад черных людей, а мещан освободил от обязанности кому угодно давать подводы — хотя бы и на государеву службу.
Установив наместникам запрет ковать в железа и метать в тюрьму смолян любого звания, если будет за них мирская порука, разрешил безвозмездно сечь лес возле города всякому, у кого в том нужда будет. И еще многое иное пожаловал смолянам, а в конце учинил свою государеву подпись:
«Писана в нашей отчине в Смоленску лета 7022, июля в 10-й день».
— Ну, свершили дело, — устало проговорил Василий Иванович. — Теперь пусть писцы все это перебелят и сколько-нибудь дюжин сих грамот пусть через стену лучники завтра же в град метнут, может, тогда и зелье, и ядра тратить зазря не придется.
Тем же вечером Глинский как ни в чем не бывало снова играл с Шляйницом в шахматы. Только на сей раз винные чары сиротливо грудились в углу шатра.
Во время партии Михаил Львович, против обыкновения, не поддразнивал и не задирал саксонца.
В середине игры, сделав очередной ход, Михаил Львович сказал:
— Отложим партию до завтра, Христофор.
Шляйниц вопросительно поглядел на Глинского.
— У меня к тебе важное дело. А партию, сдается мне, проиграешь.
— Почему же проиграю? Силы у нас равные, и положение мое ничуть не хуже, князь.
— Ты очень долго раздумываешь: «Убить мне кнехта или не убивать? Нарочно князь Михаил мне его подставляет или не видит?» Так ведь, Христофор?
Шляйниц улыбнулся:
— Так.
— Вот потому я и предлагаю отложить партию. Подумай как следует, нужно ли убивать кнехта? Может быть, за жертвой кроется засада?
— А может быть, князь, ты обманываешь меня сейчас, запугивая ловушкой, которой нет?
— Тогда убивай кнехта и проигрывай партию.
Шляйниц задумался. Потом, не делая хода, сказал:
— Давай отложим игру. Поговорим о деле.
— Дело-то нехитрое, Христофор. Дам тебе пакет, снесешь его ночью к амбразуре Городецкой башни. Там передашь, как и прежде, хорунжему Яну.
— Этому толстяку? — удивился Шляйниц.
— Ну, а кому же еще? — раздраженно перебил его Глинский. — Скажешь, чтоб он немедля передал письмо воеводе.
— Сам передал? — переспросил саксонец.
— Что с тобой сегодня, Христофор? — удивился Глинский. — Или я говорю что-то непонятное?
— Все ясно, князь. Только раньше я просто оставлял письмо в амбразуре, а нынче ты велишь еще и переговорить с толстым Яном.
— Нынче особое дело, Христофор. Поступай, как велю.
Прошло еще два дня, и Глинский тепло распрощался с Николаем. Перед расставанием князь крепко обнял слугу и как-то особенно сердечно и вместе с тем жалостливо посмотрел в его глаза.
— Ну, иди с Богом, Николай, — сказал Глинский торопливо, — а я за тебя здесь помолюсь, чтоб все обошлось благополучно.
— Бог не выдаст — свинья не съест! — бодро ответил Волчонок.
— Ну-ну, — сказал Глинский и, печально вздохнув, пошел восвояси.
Глухою и слепою ночною порой Волчонок пополз к знакомой бойнице Лучинской башни, из которой вылез трое суток назад. Полежал недолго, прислушался — все было тихо, только еле слышно переговаривались на стене невидимые ночные стражи.
Как и тогда, Николай тихо мяукнул, но ответа не последовало. Он повторил сигнал, и снова никто не отозвался.
«Эки черти, дрыхнут, словно мертвые», — с досадой подумал Волчонок и, подползя вплотную к стене, зашептал в черный проем:
— Чего вы там, околели все, что ли?
В темноте зашептались, зашуршали сеном, натужно задышали, откатывая пушку. Две пары крепких рук протянулись ему встречь, и через мгновение Волчонка втянули в башню.
Он еще и на ноги встать не успел, как почувствовал, что подняться-то ему и не дадут. В мгновенье ока два дюжих мужика швырнули лазутчика на пол лицом вниз и туго перетянули руки веревкой. И только тут, услышав, как ругались схватившие его жолнеры, Николай понял, что допустил непростительную ошибку. Душу терзали сомнения: перепутал башню и влез к полякам или же, пока его не было, людей Пивова вывели из Лучинской башни и заменили жолнерами — поляками.
— Ну, сиди теперь, зрадца, жди рассвета, — беззлобно сказал по-польски, по-видимому, старший здесь.
Кто-то ударил кремнем по кресалу. Брызнули во тьме искры. Запахло паленой паклей — затлел трут. Вспыхнул и разгорелся, чуть потрескивая, фитилек в малой глиняной тарелочке с жиром.
Николай узнал Лучинскую башню.
«Не ошибся я оконцем, — подумал он. — Ратников переменили. Случайно или нарочно?»
Толстый невысокий мужчина, одетый получше иных, все так же беззлобно проговорил:
— Не люблю я на человеке что-либо отыскивать. Выкладывай-ка сам, если что есть. А не выложишь, утром все одно разденут тебя в застенке донага и, ежели найдут, пытать будут люто.
— Развяжи мне руки, — попросил Николай устало. — Все одно, разве от вас убежишь?
Толстяк поразмыслил немного, посопел, приказал лениво:
— Развяжите.
Николай достал из-под рубахи пачку грамот — ровно дюжину, сказал:
— Более нет у меня ничего, пан…
— Пан хорунжий, — подсказал толстяк и развернул первый свиток.
Приблизил к огоньку. Сощурился, наморщив нос, да тем все и кончилось. Спросил отрывисто, строго:
— Кто по-российску читать может?
Жолнеры молчали, насупившись.
Николай усмехнулся:
— Я розумею и по-польску и по-российску, читать и перетолмачивать горазд.
Толстяк проговорил неуверенно:
— Ну, давай.
И Николай принялся читать и тут же переводить. Жолнеры слушали молча, с нескрываемым интересом. Когда он кончил, один из воинов спросил:
— А про нас, жолнеров, отчего царь Василий ничего не пишет? Что он с нами сделает — казнит, милует? Оставит в Смоленске или велит свести в свои города поближе к татарам?
Николай от досады аж зубы стиснул. В самом деле, почему про жолнеров в грамоте ни слова не сказано? А отвечать что-то надо. И Волчонок сказал простодушно:
— Как не сказано? Сказано же — «и всем иным людям Смоленской земли».
Жолнеры недовольно забурчали.
Хорунжий, уловив настроение, вдруг рявкнул:
— То изменные воровские речи! И грамотки те не жалованные — прелестные те грамотки! Возьмет царь Смоленск и жителей разошлет по градам и весям Российского царства, как сделал его отец с новгородцами. Да и сам-то как поступил с псковитянами! Забыли?!
Николай совсем приуныл. Правду поведал толстяк: когда в стародавние времена новгородцы сели в осаду, отец Василия Ивановича город обманом взял и лучших людей Новгорода вывез на Москву. Псковичи же совсем недавно, памятуя злокозненное упорство новгородцев, щит против государя не ставили, покорились по всей его воле, а все ж едино — посадил государь во Пскове своих наместников, урядников и волостелей. Обычаи старые порушил, а лучших псковских людей, как и колокол вечевой, свез в Москву, повторив деяние отца.