В результате совещания выбор сюжета для первой оригинальной русской оперы был предоставлен на усмотрение Сумарокова и Арайи. Они сговорились на мифологическом сюжете из «Превращений» Овидия. Сумароков вскоре написал лирическую драму «Цефал и Прокрис», а Арайя — музыку к ней, предварительно попросив русский текст перевести ему по-итальянски.
Волков был прав. Из своей шкуры не вылезешь.
Как это ни странно, но пребывание двора в Москве явилось причиною многих беспорядков.
По окраинам участились грабежи и поджоги. Дезертирство из воинских частей принимало угрожающие размеры. В окрестностях Москвы бродили шайки вооруженных людей. Однажды на охоте вблизи Петровского-Разумовского великий князь заблудился в лесу и отбился от других охотников. Неожиданно его окружила толпа вооруженных солдат под начальством неизвестного офицера. Солдаты схватили под уздцы коня Петра и предложили ему сделать его царем, если он выдаст им денег и оружия.
— Нам все одно, кто бы ни сидел, абы лучше было! — кричали солдаты. — А разумихина помета не желаем. Где это видано, чтобы свой брат над своими же мытарил? Разумовского и царицу со всеми генералами перережем в одну ночь, а ты слухай, что надо народу…
Петр еле вырвался от бунтовщиков и, потеряв при бегстве шляпу и пистолеты, ни жив ни мертв кое-как добрался до Петровского.
Он никому не рассказывал о приключении, но от дальнейших охот наотрез отказался. Про себя решил разведать через преданных людей, действительно ли он так желанен народу.
В самой Москве не прекращались бунты рабочих, то и дело бросавших работу в чаянии «добиться правды». В особенности было неспокойно на главной московской суконной мануфактуре Василия Суровщикова, где рабочим не выдавали заработка месяцами, били, наказывали и подвергали несуразным вычетам за то, что они из негодной шерсти не умели делать хороших сукон. Выборные от рабочих тщетно ловили царицу, чтобы подать ей «прошение о своих нуждишках». Царица побаивалась таких челобитчиков и всячески пряталась от них. Разгон «бунтовщиков» становился главной обязанностью главнокомандующего города Москвы.
Художник Перезинотти сильно увлекался древнерусской живописью. Как только выдавался свободный день, он немедленно тащил Федора Волкова куда-нибудь в монастырь, в подворье, в старинные окраинные церковушки, в палаты кремлевских дворцов.
Федор Григорьевич охотно и с удовольствием сопутствовал итальянцу.
В теплый, солнечный день, бродя по Замоскворечью с его покривившимися лачугами и повалившимися заборами, приятели натолкнулись как-то на прелестную картинку.
За одним из окон старенького домика виднелась женщина средних лет с удивительно правильным и строгим лицом. Она казалась сошедшей с одной из тех темных икон, которые они только что рассматривали в крохотной церковке монастыря Зачатия в самом захолустье Замоскворечья. Женщина держала на коленях голенького младенца месяцев десяти — круглого, упитанного, с веселыми черными глазками, и кормила его с большой деревянной ложки кулагой.
Личико младенца было все перепачкано коричневой жижей. Он слегка морщился от ее кисловатого вкуса, но жадно и с нетерпением облизывал большую ложку каждый раз, как только мать подносила ее к его ротику.
— Мадонна! — в полном восторге воскликнул Перезинотти, останавливаясь под окном и всплескивая руками. Mia santa Madonna! Tortorella dcl mio cor! O, bei visino! O, fiore in mezzo al prato! Ah non trovo un parallelo![73]
Женщина испуганно взглянула на незнакомых господ. Младенец воспользовался замешательством матери, отнял у нее ложку и облизал ее, перепачкавшись кулагой до самых глаз. Он весело подпрыгивал на коленях матери, хохоча и размахивая ложкой, как будто угрожая незванным гостям.
Художник в полном умилении крикнул в окно:
— Синьора, умоляю вас! Покормите еще немного вашего cherubino[74]. Такого божественного зрелища не видал и сам Рафаэль! Все мое состояние за одну эту картину!
Волков скользнул глазами по фасаду домика.
Возле слухового оконца сердечком висела боком, на одном гвозде, выцветшая жестянка с обозначением принадлежности дома.
Волков не без труда разобрал стершиеся строки:
Сей дом Пренадлежит
Секретарю Mo. Синодал. Канторы
Михаилу Пушкину, Он же Мусин.
Федор широко раскрыл глаза. В воздухе поплыли какие-то темные пятна. Голова слегка закружилась. Сердце забилось болезненно-учащенно. Немного справившись с волнением, перечитал дощечку еще раз. Ничего нового.
«Что это — случайность или насмешка судьбы? — невольно пронеслось в голове. — Ведь я не искал… Не старался искать. А оно само нашло меня…»
Внимательно оглядел разрушающийся домик. Все носило следы бесхозяйственности и безысходной нужды. Ставни частью сорваны, частью еле держатся на половинках ржавых петель. Полуоткрытая калитка покривилась, вросла в землю. Как видно, она уже давно не открывалась. Забор частью разобран, его заменила живая изгородь из разросшегося крыжовника. Когда-то здесь был садик. Сейчас все запущено, поломано, опустошено.
— Давно вы владеете этим домиком? — обратился Волков к женщине.
— Домиком-то? А года еще нет. Десять лет копили деньги, вот и приобрели. Все ползет и рушится. На дешевку позарились, а он глянько-си…
— А прежний хозяин где?
— Эва! Сам-то секлетарь почитай годов пятнадцать померши. А Мусиха, барыня евонная то есть, что нахлебников держала, в прошлу осень преставилась.
— Значит, у наследников купили? — спросил Федор.
— У наследницы, у дочки ихней, Татьяны Михайловны, — отвечала женщина. — Эта взрослая. Другая-то, Грунятка-то, еще подросточек малый. Надо думать, году по пятнадцатому.
— Куда же переселились эти бедные девушки?
— А старшая-то уже не девушка. Замуж вышедши. Тоже как будто за секлетаря какого. Ничего, видный такой мужчина, молодой. Бездомовый только. Вроде нас — голь перекатная, только что кафтан господский одет.
Федор должен был прекратить расспросы из-за охватившего его невероятного волнения. За минуту до этого он и представить себе не мог, что какое бы то ни было событие способно до такой степени лишить его самообладания. Ему казалось, будто на него опустилось что-то невыносимо гнетущее, мешающее свободно вздохнуть. Он с усилием сделал несколько шагов и опустился на покосившуюся скамейку, врытую у полуразрушенного забора.
— Что с вами, дорогой друг? Вы бледны, как полотно! — вскричал, подбегая к нему, перепуганный Перезинотти.
Федор не в состоянии был произнести ни слова. Он только сделал слабое движение рукой, показывая, чтобы его оставили в покое.
— Воды, воды! — крикнул художник. — Стакан холодной воды!
Федор брезгливо поморщился. Ему стало стыдно за свою непозволительную слабость, за свою барскую изнеженность. Он собрал всю свою волю, сжал кулаки, стиснул челюсти, несколько раз вздохнул всеми легкими. Сказал, чтобы успокоить художника:
— Прошу вас, не делайте суматохи по пустякам. Легкое головокружение… Это со мною случается… Минуту покоя — и все проходит.
Прошла, однако, не минута, а много больше, пока Федор почувствовал себя в силах продолжать путь к дому.
Сделав несколько шагов, Волков в раздумьи остановился.
— Минуточку, синьор…
Он вернулся к женщине:
— Скажите, этот молодой секретарь купил новый домик для своей жены?
— Куда ему? — махнула та рукой. — На фатере живут.
— На этой же улице?
— Не у нас. В городу. Где-то подле Красных ворот.
— А как его фамилия? Прозванье, то есть?..
— Прозванье-то? Вроде как бы Польской… а не Польской… Похоже только. Нет, запамятовала вчистую…
Федор повернулся и пошел догонять Перезинотти.
Итальянец всю обратную дорогу до квартиры Рамбура, где они должны были обедать, болтал без умолку. Это Волкову было кстати. Он не произнес почти ни слова.
Одна неотвязная мысль, с назойливостью осенней капели, сверлила мозг, и, казалось, не было возможности избавиться от нее никогда: «Таня вышла замуж… Тани больше нет…»
Он отказался зайти к Рамбуру, сославшись на недомоганье.
Федор поплелся через весь город в Немецкую слободу, к комедиантскому общежитию. Безучастно смотрел на сутолоку уличной жизни, на встречные или обгонявшие его повозки и кареты, на беспорядочно разбросанные дома, искривляющие улицы.
Вспрыснул дружный дождичек. Федор даже не пытался укрыться. Сильно промок. И не заметил как высох, — ветерком обдуло. Только ноги становилось все труднее волочить по раскисшей глинистой земле.
Поднимаясь в одном месте на взгорье, покатился вниз по скользкой, как масло, глине. Еле удержался на ногах. Отошел в сторонку, щепочкой начал счищать налипшую на башмаках глину.