Весть о том, что Игорь убит и вся его дружина погублена была доставлена Ольге уже на следующий день. Перед обедом она собиралась немного прогуляться, — пройтись до рыночной площади. Гриди[279] в числе двух десятков уже поджидали ее у воротни[280]. Мягко ступая по мощеной тесаным камнем дорожке, Ольга шла к воротам, и была в ее движениях какая-то затаенность, будто прибегнув ко всем пяти чувствам и какому-то еще одному, доступному только ей, она принюхивалась, выверяла какие-то подспудные превращения, творящиеся в воздухе. И тут горестные вскрики, топот, еще какой-то шум за островерхой бревенчатой городьбой в один миг запалили ее кровь, ноздри сами собой раздулись, и жадно вдыхая острый запах явившегося срока, Ольга прибавила шагу. Шум нарастал. Она раздвинула не слишком уверенно пытавшихся задержать ее охранителей и вышла за ворота. Тотчас какой-то растерзанный и всклокоченный мужичок без шапки бросился ей в ноги и, то вскидывая на нее загвазданное лицо, то вновь макая жидкую свою бороденку в холодную дорожную грязь, по-бабьи завывая и причитая, принялся взахлеб тараторить нечто вовсе невнятное. Это был холоп Игорева отрока Всемила, жившего не на княжеском дворе, но лишь по необходимости посещавшего гридницу[281]. Вскоре однако из обрывков слов можно было сложить следующее: под утро израненная лошадь притащилась к дому вместе со своим израненным хозяином в седле. Размазывая грязь по наморщенному лицу, мужичишка кудахтал сквозь слезы, что хозяина его, Всемила, никак не могли привести в чувство, а когда тот очнулся было, то сказал, что сам видел, как топор рассек голову князя Игоря надвое, — и на той половине, что сверзилась наземь, остался белый колпак с околышем из жемчугов и лазоревых яхонтов[282]. И тут вовсе сломленный чудовищным ударом злосчастия, уж, видно, не помня себя, мужичок понес о том, что яхонт лазоревый лишний пот унимает, доброты человеку прибавляет, усмиряет все желудочные хвори, и потому еще князь его носил, что тот, кто носит его при себе, становится настолько честным и милостивым…
Однако ужасная новость, едва ли не повредившая рассудок впечатлительного холопа, была для Ольги не такой уж и новостью. Со всех сторон подпертая сострадательно-испытующими взглядами, она, разумеется, изобразила все ожидаемые обществом мановения, знаменующие сокрушение, отчаяние, боль утраты, выкрикнула и выплакала (нервы ее и впрямь были накалены до предела) все долженствующие присутствовать в такой ситуации слова… Но Ольга знала о том, что все произойдет так или приблизительно так еще тогда, когда Нааман Хапуш как бы случайно обронил в короткой беседе с ней, что если, не дай Бог, в полюдье с князем что-то случиться, то она ведь останется одна одинешенька, и что, конечно же, все будет хорошо, ведь иначе на ее женские плечи упало бы страшное бремя принятия всех государственных решений. А состоялась та беседа на другой день после того, как Игорь отбыл в дорогу.
Тогда Нааман вновь принес какие-то подарки, какие-то блестяшки и яркие лоскуты, он расхваливал способность Ольги проницать будущее, называл ее вещей, тут же вспомнил Елену, жену греческого царя, и произвел в пользу русской княгини несколько сопоставлений. Еще он говорил о стремлении мудрых правителей дружить с владыками тех государств, приятельство с которыми приносит ощутимую выгоду, заметил, что интересы Хазарии во многом совпадают с русскими интересами, но, как киевлянин, он, разумеется, много более заинтересован в процветании последних. То есть он говорил обо всем и ни о чем конкретно. Однако Ольга, вестимо, обладала незаурядной способностью, мысленно не задерживаясь на единичных понятиях, отдельных образах действительности, распознавать общие законы, обуславливающие тот или иной случай. У некоторых народов это и называется умом, в то время, как исконное русское миропонимание предполагает в данном вопросе непременную нравственную подпочву. Однако Ольге было не до того, чтобы доискиваться до первооснов своих действий, у нее были свои резоны, в которых она усматривала вышнюю значительность. Впрочем ничего она не усматривала, она просто дышала каждый час и каждый миг значением некой высокой (как ей казалось) идеи, единственно оправдывавшей, либо наделявшей осмысленностью ее жизнь. Потому рассмотрев в речах Хапуша предложение помощи, и оценив ее значение на данном отрезке пути, княгиня незамедлительно приступила к делу.
Но вот дело было сделано. Убитая горем вдова, поддерживаемая с обеих сторон под руки стенающими и причитающими женщинами, поднялась в покои. Потратив какое-то время на слишком живые проявления сердоболия назойливых кликуш, Ольге в конце концов удалось, не покидая рамок естественности, избавиться от их участия. Они никак не хотели покидать горницу княгини, опасаясь, чтобы сраженная несчастьем женщина не причинила себе какого вреда. Не удивительно: каждый пытается осваивать действительность, основываясь на врожденности своей складки и личном опыте. Гомонившим над Ольгой женщинам было и невдомек, что голова столь рьяно опекаемой ими вдовицы в этот момент была занята вовсе иными заботами.
За Свенельдом посылать и не пришлось, он явился сам, лишь только женские плачи покинули светлицу княгини и переместились на теремной двор.
— Ой да укатилося мое красно солнышко,
Ой да за степи широкие, за горы высокие,
За дебри дремучие, за облачка ходячие,
За часты звезды да подвосточные!
Что ж покинул ты, светло солнышко,
Мою головушку победную горемычную,
Что оставил меня, горюшу горегорькую,
На веки-то да на вековечные
Со детинкой малой сиротинушкой… —
доносились сквозь плотно законопаченные оконца переливчатые бабьи плачи.
Звякнули медные жиковины, — это Свенельд притворил за собой узкую дубовую дверь горницы. Его прозрачные едва зеленоватые глаза и пестрые жаркие глаза Ольги встретились, и одного такого соединения взглядов было довольно, чтобы эти люди поняли и решили все еще до того, как были произнесены первые слова. Немолодая женщина и входящий в зенит жизни мужчина, вроде бы столь отличные друг от друга создания, были по сущности своей точно отлиты из одного вещества, и оттого проникать в помыслы друг друга им без труда удавалось даже и не с полуслова, а вовсе не прибегая к этому простецкому средству общения.
Свенельд присел на лавку, прилаженную к стене с двумя оконцами, присел подле Ольги.
— Какое злосчастие!.. — тихо сказал Свенельд, но Ольга поняла, что сказал он на самом деле: «Какое счастье, да? Сколько лет ты ждала этого дня!»
— Это ужасно! Ужасно! — сдержанно, чтобы не показаться своему собеседнику уж вовсе смешной, всхлипнула Ольга, но ответ воспринятый Свенельдом был иным, — «А разве тебе Игорева смерть меньше надежд жалует? Или ты уже получил от жизни все, и больше тебе ничего не нужно? Если ты будешь со мной… Нет-нет, не тревожься, этого мне от тебя не надо. Но теперь от меня зависит, получишь ли ты…»
«От тебя? Пожалуй. Хоть люду присуще видеть продолжателя княжеской власти в княжиче. Но покуда Святослав не вошел в возраст, с твоим родословным правом, конечно, будут считаться. Но что такое родословие без меча, всечасно готового стать на его защиту?»
«Стращаешь? Или цену себе набавляешь? Если мы будем долго торг держать, — ничего путного у нас не выйдет. А пойдем рука об руку, — весь мир перед нами на колени станет. Да и знаю я тебя как облупленного. Так что нечего тут кривляться передо мной. Собирай дружину».
— Собирай дружину, — слабо простонала княгиня, скорбно закатывая глаза под обитую крашеным в красный цвет тесом подволоку[283].
— Да я уж дал наказ, — обжигая холодом неподвижных прозрачных глаз с немалым достоинством проговорил воевода. — Но чтобы нам время и людей не расточать, может, надобно позвать печенегов?
— Нет-нет-нет, — замахала на него руками Ольга, забыв о слезах. — Нельзя. Нужно самим управиться. Ведь против своих кровников идем. Многие и так скажут, что деревский князь по справедливости поступил, ведь Игорь, получается, дважды сплутовал. Пусть уж лучше говорят, что княгиня в горе мстить взялась.
Узкие губы придавали лицу Свенельда сходство с какой-то чревоземной животиной, впрочем не сильно подтачивая его странную красоту. Сейчас этих губ коснулась едва различимая улыбка:
— Люди разумные никогда не отдаются произволению чувств.
— Это ты знаешь. А тому грязному мужику, что у ворот мне в ноги бросился, вряд ли это известно. И хотя сам по себе тот мужик пустой скорлупки не стоит, неверно было бы забывать, что он — песчинка воли народной. А чтобы той волей помыкать, народ надобно не просто принуждать, но и обольщать. Так что не стоит попусту мужика испытывать. Не бери с собой иноземцев, — все-таки вроде как в своей семье сваримся. Шли гонцов к дреговичам, пообещай что-нибудь родимичам, уговори уличей (хоть после того, как ты их в последний раз обобрал, вряд ли они добром своих воев пришлют), так заплати, настращай…