Царь еще раз прислал требовать Шакловитого. Между стрельцами поднялся ропот, что дело затягивается. Часть стрельцов здесь, другая часть у Троицы. У тех, кто у Троицы, в Москве остались жены, дети, дела разные; нужно решать все скорее — больше ждать невозможно.
Софья приказала повестить всем, что она сама вместе с царем Иваном, отправляется к Троице, но осталась.
Ропот усиливался. Между тем по городу прошла весть, что и вся немецкая слобода, все как есть немцы тоже двинулись к царю Петру Алексеевичу. Это известие произвело сильное впечатление. В городе начали говорить: «Чего ж тут думать? Конечно, надобно царя Петра слушаться, а не царевны — вон ведь к нему уже и немцы двинулись!..»
Припомнился царевне Софье день 17 мая 82 года. Припомнилось ей, как она уговаривала царицу Наталью Кирилловну выдать разъяренным стрельцам Ивана Нарышкина. Припомнилась ей ужасная сцена прощанья сестры с братом, вопли и отчаяние несчастной царицы, отдававшей близкого человека на верную погибель… Теперь ей самой приходилось выдать единственного преданного помощника, Шакловитого. Как она уговаривала царицу, так теперь ее уговаривают все оставшиеся до сих пор в Москве бояре, уговаривают даже и сестры. Но царевна еще не может решиться — Шакловитый ей не брат, не кровный, но выдать его, значит, и себе подписать приговор смертный. А делать нечего, «сколько не жалеть, а отдать нужно будет» — как говорил семь лет тому назад князь Одоевский Наталье Кирилловне.
Упавшая духом, совсем обессиленная и измученная Софья спешит к брату Ивану. Невелика на него надежда, но авось, хоть он пригодится в этих ужасных обстоятельствах.
Иван Алексеевич лежит больной. Софья начинает умолять его заступиться за Шакловитого, написать Петру письмо, объявить, что Шакловитый не виновен, что на него наговаривают и он, царь Иван, не разрешает суда над ним и его осуждение.
— Пойми, брат, — заливаясь слезами, говорит царевна, — пойми, ведь теперь Шакловитый наш единственный защитник, его выдадим — себя выдадим. Так если меня не жалеешь, себя да жену свою пожалей — ведь это до наших с тобою голов добираются.
Иван Алексеевич приподнял свою больную голову с подушек и пристально поглядел на сестру.
Все говорили, что он скудоумен, «скорбен головою», да и сам он был о себе такого же мнения, но это было не совсем верно. Страшная болезнь, постигшая его с детства и не определенная тогдашними врачами, действительно, сильно замедляла его умственное развитие: он никогда не был способен учиться, все перезабывал, не мог долго остановиться на одном и том же предмете. Но в последние годы болезнь его приняла новое направление. Она медленно разрушала весь организм его, но голова его заметно просветлела, оставалась только сонливость и какая-то тяжесть мыслей. Если он старался не думать и не размышлять, то только потому, что эта работа была для него физически мучительна, страшно его утомляла; но когда нужно было ему на чем-нибудь остановиться, что-нибудь решить, он иногда поражал окружавших ясностью своих суждений. Так и теперь, только глубокое волнение Софьи помешало ей заметить полную осмысленность его устремленного на нее взгляда.
— Ты бы лучше, сестрица, выдала брату Шакловитого, — произнес после некоторого молчания Иван Алексеевич. — Коли брат требует — значит, так надо, а даже коли и не надо, то все равно ты ничего не поделаешь — сила-то на стороне брата. Ведь я знаю, все к нему побежали и письма я ему писать не стану — перечить брату не хочу, лучше и не уговаривай.
— А! Так ты вот как! — в бессильном бешенстве произнесла Софья глухим голосом. — Ты меня выдаешь… Это за все, что я для тебя делала… Ведь через кого же, как не через меня, ты и царем стал?!
— Эх, сестрица! — слабо улыбнулся Иван Алексеевич. — Попрекай, если хочешь… А что ты царем-то меня сделала, так ведь я не просил тебя — разве мне это нужно? Господи, да забудьте вы все обо мне! Мне бы вот полежать спокойно, шума бы никакого не слышать, больно трудно становится, вряд ли проживу долго — так какой я царь! Мне вот стыдно бывает, что царем меня величают, ведь понимаю я тоже…
Он замолчал, закрыл глаза и, казалось, погрузился в глубокую дремоту.
Софья постояла, поглядела на него и, махнув рукою, вышла из его опочивальни.
А ее уже дожидались, ей говорили со всех сторон, перебивая друг друга, что медлить невозможно, что стрельцы требуют немедленной выдачи Шакловитого, а иначе все как есть пойдут к Троице, а то сами разыщут «Федьку» и потащат его к царю Петру Алексеевичу.
— Да берите его, берите! — страшным, хриплым голосом проговорила Софья. — Тащите на виселицу, да уж и меня заодно с ним… Теперь же, сейчас и меня тащите — все равно ведь выдадите, я вам не нужна больше!
Своими красными, опухшими от слез глазами, в которых теперь выражалось и отчаяние, и тоска, и глубокая ненависть, она взглянула на всех и ушла к себе, сказав, чтобы ее оставили в покое, что она никого не хочет видеть.
Шакловитого повезли к Троице. Вместе с ним отправились и все бояре, до сих пор еще не покидавшие царевны; терем остался без защитников. Петр не скрывал своей радости, когда ему доложили о прибытии Шакловитого.
— А!.. Таки выдала! — сказал он. — Ну, теперь с Божьей помощью все покончим. Допросите хорошенько Федьку, пытайте его, разбойника, нечего жалеть-то!..
Шакловитого, действительно не пожалели…
С первой пытки он повинился во всем, не повинился только в своем умысле на жизнь царскую. Но против него были явные улики, его ожидала казнь лютая.
Сам же Петр, в то время как пытали Шакловитого, сидел и писал письмо своему брату, царю Ивану.
«Милостию Божьею, — писал он, — вручен нам, двум особам, скипетр правления, также и братьям нашим, окрестным государям, о государствовании нашем известно; а о третьей особе, чтоб быть с нами в равенственном правлении, отнюдь не вспоминалось. А как сестра наша, царевна Софья Алексеевна, государством нашим учала владеть своею волею, и в том владении, что явилась особам нашим противное, и народу тягости и наши терпение, о том тебе, государь, известно. А ныне злодеи наши, Федька Шакловитый с товарищи, не удоволяся милостию нашею преступя обещание свое, умышляли с иными ворами об убивстве над нашим и матери нашей здоровьем, и в том по розыску и с пытки винились. А теперь, государь-братец, настает время нашим обоим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужескими особами в титлах и в расправе дел быти не изволяем; на то б и твоя, государя моего брата, воля склонилася, потому что учала она в дела вступать и в титла писаться собою без нашего изволения; к тому же еще и царским венцом, для конечной нашей обиды, хотела венчаться. Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте, тому зазорному лицу государством владеть мимо нас! Тебе же, государю брату, объявляю и прошу: позволь, государь, мне отеческим своим изволением, для лучшей пользы нашей и для народного успокоения, не обсылаясь к тебе, государю, учинить по приказам правдивых судей, а не приличных переменить, чтоб тем государство наше успокоить и обрадовать вскоре. А как, государь братец, случимся вместе, и тогда поставим все на меру; а я тебя, государя брата, яко отца, почитать готов».
Отослав письмо это, царь сам пошел взглянуть на Шакловитого. Он увидел его растерзанным, с всклокоченными волосами, с искаженным от страха и боли лицом, в крови… а кругом стояли мастера заплечные, кругом валялись орудия пытки. Но не смутился семнадцатилетний царь от этого страшного зрелища.
Князь Борис Голицын, следовавший за ним, взглянул на него и невольно вздрогнул; никогда еще он не видал у царя в лице такого выражения. Это прекрасное лицо, на котором еще лежал отпечаток нежной юности, теперь все дышало мщением. Глаза глядели остро, блестели невыносимо, как у орла, завидевшего добычу, тонкие ноздри нервно вздрагивали и раздувались; грудь Петра глубоко дышала.
Тяжелое и тоскливое чувство закралось в душу князя Бориса. Он почти силою увел царя.
— Государь! — говорил он. — Здесь не твое место, не для тебя такие зрелища. Виновный должен получить кару, но ты, прежде всего, должен быть христианином…
— Да, князь, ты прав! — ответил Петр твердым голосом, в котором послышалась Голицыну новая страшная нота. — Ты прав, отвращая меня от жестокости, и ты знаешь — был ли я когда жесток?! Но теперь страшное что-то творится со мною, и чувствую я, что не сдержать мне себя. И ты, и никто меня не сдержит… Да, любо мне видеть кровь врагов моих — и не пожалею я этой крови!
Голицын слушал с ужасом. Он не узнавал своего воспитанника. То ли он постоянно старался внушать ему, да и сам Петр то ли постоянно говаривал? Такие ли склонности показывал?
— Или ты забыл, — продолжал Петр, все с возрастающим волнением, — или ты забыл, что такое стрельцы и что они для меня значат! Теперь вот они извести меня думали, убить, задушить, отравить… Да они и так меня давно отравили. Как себя помню, я с тех пор и отравлен ими. Всю жизнь мне страшные сны снятся… Помню я, хорошо помню — хоть и малый ребенок был тогда — как они по дворцу рыскали с окровавленными копьями, как они на части разрубали наших защитников. Помню, очень хорошо помню, что они сделали с дядьями моими. Умирать стану, так не забыть мне покойного дядю Ивана Кирилловича! А матушка… Боже мой! Так мне она и представляется в то время… как жива-то осталась — не понимаю! Ведь с тех пор она на себя не похожа — старая да дряхлая, а велика ли ее старость. Вот уснет иной раз днем, так все мы слышим, как во сне страшные слова повторяет: все ей кровь да стрельцы проклятые грезятся!.. Милосердие, врагам прощение… Ох, знаю, князь, знаю! Да нет, не справлюсь с собою. Болит, болит мое сердце, так вот на части разрывается, кровь в нем кипит… Не могу успокоиться, пока не накажу врагов наших. Да нет, и нельзя мне быть с ними милостивым; кабы забыл я и свои кровные обиды, так за другие, пущие вины они должны поплатиться. Сколько лет заводили смуту, сколько лет хозяйничали: ведь весь мир, чай, над нами смеется! Какие мы цари… они… стрельцы царствуют… а с таким царством добра не будет! Али не ведаешь, что по всему государству всякие смуты, всякое безналичие и не прекратится оно дотоле, пока не познает народ, что сильная рука правит государством, пока не узнает, что есть всякому делу суд правый!.. А такой сильной руки, суда правого, преуспеяния во всяком деле не будет, не может быть, пока всякие бесшабашные головы хозяйничают. Довольно бабьего царства, довольно позору!.. Пора сестре, нашей лютой злодейке, в монастырь: пускай там грехи свои замаливает. Пора бунтовщиков на плаху… И не останавливай меня, князь, — никого не послушаю! Я знаю, что творю… Я покажу, что есть царь в Русском государстве, и что он не баба! Много работы, страшно много работы, так нужно прежде расчистить дорогу, чтоб не споткнуться…