Был случай в нашей же дивизии: остатки итальянского батальона задумали передаться неприятелю, но злая их постигла участь – зарубили итальянцев всех до единого, от полковника до горниста, не выслушав никаких объяснений, не дав сказать ни очичиорные, товарисч, ни арривидерчи, Рома. Казаки таких тонкостей не понимают, вот и приготовили из них спагетти под маринадом.
Впрочем, один раз, на Калужской дороге, случай улепетнуть нам вроде бы представился. Лило в тот день ливмя, словно в небесах все заслонки сорвало, струи дождя хлестали нас по киверам, и дорогу размыло так, что мы брели по щиколотку в жидкой грязи. Накануне случилась небольшая стычка-перестрелка с русскими егерями, зашедшими нам во фланг, мы взяли нескольких пленных, и потому капитан Гарсия, приняв в рассуждение ливень и всеобщую неразбериху, неизменно сопутствующую встречному бою, решил этими пленными воспользоваться – пусть, мол, объяснят своим, что к чему, чтобы встретили нас с распростертыми объятьями, а не огнем. Он велел привести к себе двоих – майора и молоденького поручика – и изложил им наш план.
– Мы здесь все – товарисч, а французски нам – вот где, давно поперек горла. Понятно?
Понятно, сказали иваны, чего тут не понять, чай, не дураки, и мы зашагали под дождем по дороге, вившейся через густой лес. Все шло чудесно до тех пор, пока счастье нам не изменило: нос к носу мы наткнулись… да не на регулярную часть, а на ораву казаков, а те даже не дали нам времени поднять руки. Ринулись на нас со всех сторон, дикими голосами вопя свое «ура!», хоть кони их и вязли копытами в глине. Русского майора зарубили в числе первых, как раз когда он открыл рот, чтоб сказать: «Свои!» Поручик же рванул со всех ног, только мы его и видели. Ну, дальше началась безобразная свалка между деревьями, знаете, как это бывает – пальба в упор, полосуют саблями – бац-бац, вжик-вжик, – и казаки вроде бы и тут, и там, и норовят вздеть тебя на эти свои подлючие длиннющие пики. Ну, короче говоря, потеряли мы двадцать человек, а спаслись только потому, что случившийся неподалеку гусарский эскадрон подоспел к нам на выручку и отогнал казаков.
– Ну, Франсуа, не поверишь, впервые за всю эту вонючую войну я рад увидеть перед собой французскую образину.
– Пардон? Кес-кё-ву-дит?
– Да ничего, ничего, это я так… Проехало, камрад.
Ладно. То ли просто так совпало, то ли гусары что-то заподозрили и доложили о своих подозрениях по начальству, но с того дня смотрели за нами в оба. Далеко не отпускали, самостоятельных заданий не давали, вот и получалось так, что наш 326-й ошивался рядом с французами и, говоря военным языком, находился с ними в постоянном и тесном взаимодействии – сами понимаете, предпринять новую попытку было просто невозможно.
Ну а потом были снег, лед и катастрофа. Из трехсот с чем-то испанцев, вышедших из Москвы, половина осталась на дороге от Смоленска до Березины. На рассвете капитан Гарсия, в меховой казацкой шапке на голове, с сосульками на усах и с заиндевевшими бакенами, расталкивал нас ударами сапога: подъем, сукины дети, кончай ночевать, мать вашу, вставай, дурачье, не встанете – через два часа подохнете к чертовой матери, слышите – волки воют, поживу себе чуют? Кому сказано – подъем, сволочь! Я вас обязан доставить в Испанию и доставлю, даже если придется гнать пинками под зад! Тем не менее даже после таких увещеваний кое-кто не вставал, и тогда капитан Гарсия, в бессильной ярости плача горючими слезами, тотчас замерзавшими у него на щеках, приказывал: разбери ружья, ребята, пошли отсюда, и батальон шагал по вымороженной, выстуженной равнине, над которой не хуже волков завывал ледяной, как сама смерть, ветер, и всякий раз на месте ночевки оставались четыре-пять занесенных снегом холмика. И мы уходили, сгорбясь, наклонясь вперед, отведя глаза, чтоб не ослепнуть от жгучей снежной белизны, и вскоре слышали, как радостно заливаются волки, начиная пиршество, приступая к тем, кто позади остался да им достался. Так разбаловались волки, такой у них был богатый выбор, что нижними чинами стали брезговать, а жрали только от младших унтер-офицеров и выше.
Однажды нам довелось повидаться и с Недомерком – в последний раз. Теперь уже никому из солдат Великой Армии в голову не пришло сорвать с себя кивер и крикнуть: «Да здравствует император!» – и повсюду встречали его угрюмым молчанием. Мы – ну, то есть 326-й линейный – стояли тогда в дотла выжженной деревеньке и рылись в обугленных головешках, тщетно отыскивая что-нибудь если не съестное, так съедобное, когда появился Бонапарт со свитой и в сопровождении эскорта гвардейских драгун. В составе свиты не было уже ни маршала Бутона, ни генерала Клапан-Брюка: первый под Можайском попал в плен, а второй, пробормотав напоследок «Да па-па-пошли вы все!», отошел в сторонку, присел под березку и пустил себе пулю в лоб. Случилось так, что Бонапарт остановился как раз в этой спаленной деревушке и спросил у капитана Гарсии, как она называется. Император, скорей всего, не понял, что перед ним доблестный 326-й линейный – много воды утекло после Сбодунова и беседы на кремлевской стене, а кроме того, ни капитана, ни кого другого из солдат 326-го не то что император, а и родная мать бы не узнала. И капитан Гарсия, маленький и угрюмый, в мохнатой казацкой шапке и с заиндевевшими усищами, стоял перед императором на снегу и глядел на него молча, ничего не отвечая.
– Оглох? – осведомился Бонапарт. – Что это за место?
Гарсия пожал плечами. Стоявшие поблизости божатся, что он рассмеялся сквозь зубы.
– Не знаю, – ответил он наконец. – Не знаю и знать не хочу.
И не добавил ни «ваше величество», ни какого другого титулования в маринаде. А вместо этого достал из кармана свой орден Почетного легиона, пожалованный ему в Кремле, и швырнул его на снег, к ногам Недомерка. Полковник гвардии схватился было за саблю, но Бонапарт манием руки остановил его. Он смотрел на нашего капитана так, словно лицо его было ему знакомо, силясь узнать его, вспомнить, где мог его видеть, но не узнал и не вспомнил, сдался, повернул коня и ускакал.
– Сволочь, – процедил капитан Гарсия сквозь зубы вдогонку императору, навсегда