Р. S. Посылаю тебе фрагмент, относящийся к Философу, из книги Халеви о хазарах (Liber Cosri), д-р Муавия уверен, что он представляет собой часть утраченных «Хазарских проповедей» Константина Философа, святого Кирилла.
Отец Теоктист Никольски,составитель первого издания «Хазарского словаря»
Свою предсмертную исповедь Печскому патриарху Арсению III Чарноевичу отец Теоктист Никольски писал кириллической скорописью порохом, смешанным со смолой, в полном мраке на постоялом дворе где-то в Польше, пока хозяйка бранилась и проклинала его из-за закрытой двери.
– Вы знаете, Ваша Святость, – писал Теоктист патриарху, – что я осужден на хорошую память, которую мое будущее непрестанно пополняет, а мое прошлое нисколько не опустошает. Я родился в 1641 году в монастырском посаде при монастыре Св. Иоанна в день святого Спиридона, покровителя гончаров, в семье, где на всех столах всегда стояли миски с двумя ручками, а в них пища для души и пища для сердца. Так же как и мой брат даже во сне продолжает сжимать в руке деревянную ложку, я продолжаю держать в памяти все глаза, какие только видели меня с момента моего появления на свет. Как только я заметил, что положение облаков над Овчар-горой повторяется каждые пять лет, и стал узнавать облака, которые уже раз видел и которые раз в пять лет возвращаются на прежнее место на небе, меня обуял страх, и я решил скрывать свой недостаток, потому что понимал, что такая память дана мне в наказание. Тем временем я выучил турецкий по надписям на царьградских деньгах, еврейский – от торговцев из Дубровника, а читать научился по иконам. Хранить в голове все, что я запоминал, меня заставляло нечто вроде жажды, но это была не жажда воды, потому что вода ее не утоляла, а какая-то другая жажда, которую утоляет только голод. Но я бесплодно, как овца, ищущая прожилки соли в каменных глыбах на пастбищах, пытался отыскать, что же это за голод, который может спасти меня от жажды. Я боялся памяти, я знал, что наши воспоминания и наша память – это плавучая ледяная гора. Мы видим только проплывающую верхушку, а огромная подводная масса минует нас, невидимая и недостижимая. Ее неизмеримую тяжесть мы не чувствуем только потому, что она, как в воду, погружена во время. Однако, если мы по невнимательности окажемся на ее пути – то напоремся на собственное прошлое и станем жертвой кораблекрушения. Поэтому я никогда даже не дотронулся до того изобилия, которое валилось на меня как снег в Мораву. И тогда, к моему испугу, случилось так, что память меня предала, правда всего лишь на мгновение. Сначала я был просто счастлив, но потом горько покаялся, увидев, к чему это ведет. А дело было так.
На восемнадцатом году отец отдал меня в монастырь Св. Иоанна и сказал на прощание: пока постишься, не бери в рот ни слова, чтобы если не уши, то хоть рот очистить от слов. Потому что слова приходят не из головы и не из души, а из мира, с липких языков и из смердящих ртов, они давно обглоданы, обкусаны и засалены от постоянного пережевывания. Они давно потеряли свой вид, бесчисленные рты перетирают их своими зубами… Монахи из Св. Иоанна приняли меня, сказали, что в моей тесной душе слишком много костей, и посадили переписывать книги. Я сидел в келье, полной книг с черными ленточками, заложенными в тех местах, на которых смерть прервала труд моих предшественников, и работал. Тогда я и услышал, что в ближайшем от нас монастыре Св. Николая появился новый каллиграф.
Тропинка до св. Николая идет вдоль самой Моравы, между обрывистым брегом и водой. Это единственный путь до монастыря, поэтому пока туда попадешь, всегда испачкаешь в грязи и замочишь один сапог или одну пару копыт. Именно по грязному сапогу монахи узнают, откуда в монастырь пришел случайный гость: с моря или от Рудника, шлепал ли он по воде с запада, вниз по Мораве, – правой ногой или с востока, вверх по течению,– левой. В 1661 году, в воскресенье, на день святого Фомы, разнеслась весть, что пришел в монастырь Св. Николая с мокрым и грязным левым сапогом человек, статный и красивый – глаза размером с яйцо, борода такая, что целый вечер гореть может, а волосы, как драная шапка, надвинуты на глаза. Звали этого человека Никон Севаст V. И очень скоро он стал в монастыре протокаллиграфом, потому что еще раньше приобрел где-то большое мастерство. Он принадлежал к оружейникам, но его занятие было совсем безобидным: разрисовывать знамена, мишени для стрелков, щиты, и все его картины были обречены стать жертвой пули, стрелы или сабли. Он говорил, что останется в монастыре не очень долго, потому что вообще-то его цель – Царьград.
В день святого Кириака Отшельника задули три ветра, всегда дующие в бабье лето и уносящие каждый своих птиц – один скворцов, второй последних ласточек, а третий кобчиков; перемешались холодные и теплые запахи, и в наш монастырь пришел слух, что новый каллиграф у св. Николая написал такую икону, что все ущелье спешит на нее посмотреть. Отправился и я взглянуть, как на иконе в монастыре Святого Николая Господь– Севастократор держит младенца Иисуса на руках. Вошел я вместе с другими и хорошо рассмотрел, что было на этой иконе. После, во время трапезы, рассмотрел я и Никона Севаста, красивое лицо которого, хоть я и видел его впервые, напоминало мне кого-то, кого я хорошо знаю, однако никак не могу вспомнить кого. Не было такого среди лиц в моих воспоминаниях – все они разом лежали передо мной как брошенные на стол карты, не было его и в снах, где они лежали как перевернутые карты, любую из которых я мог по своему желанию открыть. Такого лица не было нигде.
Откуда-то с гор слышались удары топора по буку – в это время года рубили только бук и вяз, но вяз под топором звенит другим голосом. Я прекрасно помнил эти звуки с того первого вечера, как услыхал их впервые, более десяти лет назад во время метели, я помнил давно уже погибших птиц, пробивавшихся через эту метель и тяжело падавших в мокрый снег, но я, хоть убей, никак не мог вспомнить, что я увидел на лице, которое рассматривал только что. Не мог вспомнить ни одной черты лица Никона, ни одного цвета, не помнил даже того, была ли у него борода. Это был первый и единственный раз, когда память предала меня. И это было столь исключительно и невероятно, что объяснение нашлось быстро и легко. Объяснение могло быть только одно: нельзя запомнить то, что не от этого мира, оно не откладывается в памяти ни на миг. Уходя, я отыскал взглядом Никона и со страхом посмотрел ему прямо в рот, боясь, что он откусит мой взгляд. А он это действительно сделал, у него даже слегка щелкнули зубы, как будто он отхватил кусок. И с отгрызенным взглядом я вернулся в монастырь Святого Иоанна.
Я по-прежнему переписывал книги, но как-то раз почувствовал, что в моей слюне больше слов, чем у того, кто их пишет, С тех пор я стал к тому, что переписываю, прибавлять слово– другое, а иногда и целые фразы. Был вторник, и первые собственные слова на вкус казались мне кислыми и твердыми, но с каждым днем, по мере того как наступала осень, они, будто плоды, все больше созревали, и становились все сочнее, вкуснее и слаще, наполнялись содержанием, которое было не только приятно, но и давало силу. На седьмой вечер, в страхе, что мои плоды могут перезреть, упасть и сгнить, я добавил к житию святой Петки целую страницу, которой не было ни в одном из переписывавшихся мною изводов. Монахи не только не обнаружили мое бесчинство и не вывели меня на чистую воду, но, напротив, стали чаще просить меня переписывать им, и книги с моими собственными добавлениями имели у них гораздо больший успех, чем книги других переписчиков, которых в Овчарском ущелье было немало. Это меня окрылило, и я решил себя не ограничивать. Теперь я уже не только добавлял целые истории к житиям, но даже начал выдумывать новых пустынников, новые чудеса, а мои книги стали стоить гораздо дороже, чем те, с которых я их якобы переписывал. Мало-помалу я почувствовал, что в моей чернильнице скрывается страшная сила, которую я могу по собственной воле выпускать на свет. И тогда же пришел к выводу: каждый пишущий всего лишь в двух строках безо всякого труда может убить своего героя. Для того же, чтобы убить читателя, то есть существо из плоти и крови, достаточно превратить его в персонаж книги, в героя жития. А дальше уж дело нехитрое…
В то время в монастыре Сретенья жил молодой монах по имени Лонгин. Он был отшельником и чувствовал себя лебедем, который, расправив крылья, ждет порьтва ветра, чтобы заскользить по воде. У самого Адама, крестившего дни, не было такого чистого слуха, как у него. А глаза его были как те осы, которые переносят святую заразу. Один глаз мужской, другой женский, но в каждом по жалу. И он видел добро также зорко, как ястреб цыпленка. Он часто повторял: «Каждый из нас легко мог бы выбрать в пример кого-то лучшего, чем он сам; так дух сотворил бы от земли до неба подобие лестницы Иакова, и все оказалось бы связано и приведено в равновесие легко и радостно, потому что нетрудно следовать за кем– то, кто лучше тебя, и слушаться его. Все зло происходит оттого, что на этом свете мы постоянно оказываемся перед искушением слушать и брать в пример тех, кто хуже нас…» Когда он заказал мне переписать для него житие святого Петра Коришского, который на пятый день поста узрел нестареющий свет, стоял сумрак, и птицы черными молниями падали в свои гнезда среди ветвей. С такой же стремительностью взлетали мои мысли, и я чувствовал, что не имею сил противостоять ощущению пробуждающейся во мне силы. Я сел переписывать житие святого Петра Коришского и, дойдя до того места, где говорилось о длительности поста, вместо пяти дней написал пятьдесят и в таком виде отдал переписанную книгу молодому монаху. Он взял ее с песней на устах, прочитал в тот же вечер, а на следующий день по ущелью прошел слух, что монах Лонгин начал великий пост.