– Бог с тебя спросит за бабу с белыми волосьями! – сказала Евсевия, едва Лазорев переступил порог высокой светлой избы.
– С меня Господь за много спросит. Я не о себе пришел говорить.
– Этот-то!.. Умрет он. На бессребреников и чудотворцев Косьму и Дамиана.
– Я боюсь, как бы с господином моим в дороге беды не приключилось.
– Чего повторять? Я сказала.
Лазорев наконец-то набрался смелости поглядеть на пророчицу. Хорошее милое лицо. Девушка сидела на лавке, за столом, уродства не видно было. Глаза вот только… Невозможно в эти глаза посмотреть и не содрогнуться.
– Тебе бы в попы, а ты – в солдаты, – сказала Евсевия.
– Вот деньги. – Лазорев положил на стол десять серебряных ефимков. – Сама видишь, большие деньги. Сделай, если можешь, чтоб воротился мой господин в Москву в полном здравии.
Евсевия взяла монету, разглядывала.
– Не наш царь-то. Нашему бы такие денежки чеканить. Медные задавят его. – И засмеялась. – Ишь, перепугался. Ничего с царем не будет до самой смерти. Попугают, а дуракам шеи посворачивают.
Подкинула монету, поймала.
– Может, еще о чем спросить меня хочешь?
– Нет, – сказал Лазорев, – не хочу.
– Сказать тебе день твоей смертушки?
– Не надо, Евсевия, не говори, бога ради. Пусть только Борис Иванович встанет от болезни.
Евсевия передернула плечами.
– Жалостливый. А ты из своей жизни год за его месяц отдашь?
– Из своей? Год?
– Не тебе, так мне придется отдать. А мне твой боярин – не родня.
– За месяц? – Лазорева прошибло ознобом. – Что за торговля, господи! Согласен!
– Ишь! Года ему не жалко! Мотыльки день живут, Божьей красе радуются… Ступай прочь! Глаза бы мои на тебя не смотрели.
Лазорев ушел от Евсевии злой: не сумел осадить дерзостную девчонку!.. Воротился к боярину, а Борис Иванович во дворе с Малахом.
Лазорев вздохнул – и ни туда ни сюда, вот-вот разорвется грудь. Ай да Евсевия! Ужас пятки к земле приторочил.
Наутро перед отъездом Борис Иванович позвал к себе Лазорева, показал на ларец.
– Отвезешь святейшему Никону. Здесь три тысячи серебром на Воскресенский храм и тысяча медными – на молитву о здравии моем. Скажешь святейшему: «Борис Иванович жалеет. Замены Никону на патриаршем месте нет».
– Мне из Москвы ехать? – спросил Лазорев.
– Нет, друг мой, – ответил Борис Иванович, – ты поезжай тотчас… Мне молитва Никона теперь дорога.
В Новый Иерусалим полковник приехал с пятью вооруженными холопами из дворни боярина Морозова. Голодно становилось в России, потому и разбойники начали пошаливать.
Монастырские вратники тоже не торопились впустить конных людей, с саблями, с пищалями.
– Я от боярина Морозова! Я деньги привез!
– Кто тебя знает, – возражал вратник, – может, и привез, а может, от нас увезти хочешь… Придет человек из патриарших келий, он и скажет: пускать не пускать вас, на ночь глядя.
Из патриарших келий пришел отнюдь не монах – белец. Поглядел в глазок на приехавших, и ворота тотчас отворились.
* * *
На Параскеву Пятницу Морозов был у государя.
Медные деньги превратились уже в такое бедствие, что стали хуже Конотопа и Чуднова. Московская дороговизна докатилась волной до сибирских городов. Сибирские города прислали царю жалобу на торговых людей. Мягкую рухлядь – соболей, черно-бурых лисиц, песцов – купцы покупают на медные деньги, медь меняют на серебро, но никаких товаров, соли и хлеба в Сибирь не везут. Обмен же таков: за сто одиннадцать рублей две деньги серебра дают тысячу рублей меди. И наивные люди, веря в царское клеймо на медных деньгах, избавляются от серебра, и скоро вся Сибирь станет медная, голодная.
Глядел Алексей Михайлович на ближнего своего боярина, как погорелец, постучавший за милостыней в богатый дом.
– Борис Иванович, родненький, научи, бога ради, что же мне делать?! Берем в казну всякие ефимки, порченые, фальшивые, легкие. Даем за них по четыре гривны за ефимок, с царской печатью пуще того – двадцать один алтын две деньги. Но ведь нынче только ленивый медных денег не делает! – Алексей Михайлович выбежал из-за стола, зачерпнул из ларца горсть монет, положил на стол перед Борисом Ивановичем. – Смотри! Вот эти ефимки делают польские жиды. Возами везут в порубежные наши города! Чеканы сбиты, чтоб монета казалась старой, песком терты, в болотах мочены. Воистину род сей от искусителя змея. Но ведь и свои – Господи, помилуй! – в какую тюрьму ни торкнись – полны фальшивомонетчиками. В одной Москве их сидит знаешь сколько? Четыреста человек… А погляди на этот ефимок. На Денежном дворе такого не сделают. Всякая точка и черточка видна. Думаешь, где эти отменные чеканы ночи напролет стучат?
– Не ведаю, государь! – поежился Борис Иванович под пронзительными взорами царя.
– А ты погадай…
– Должно быть, в Оружейной кто балует или среди купечества?
– В Оружейной, слава богу, мастера у меня честные. Купцы свой хлеб на перепродажах зарабатывают. Сии аккуратные монеты чеканит ближний боярин, мой тесть драгоценный, Илья Данилович, а мой друг детства, мой лучший охотник и знаток соколиной охоты Афонька Матюшкин те деньги на базарах сплавляет.
– Боже ты мой! – Борис Иванович закрыл лицо руками, на колени пал. – Прости, Алеша! Всех бес крутит! Я ведь тоже серебро скупаю. Стар, немочен, одной ногой в могиле, а туда же! Избавь, великий государь, царство от соблазна. Избавь от медной чумы.
– Не надо! Не надо так, отец ты мой!
Алексей Михайлович поднял Бориса Ивановича, усадил, своим платком отер ему щеки от слез.
– Я о том и кричу. Криком кричу, помогите! Как медное мое царство посеребрить? Пятую деньгу с любого дохода взимать, как Ртищев советует? Да ведь взбунтуются. Все взбунтуются.
– Взимай! Объяви только, что не навечно такой налог. Наполнится казна серебром, устроится вечный мир с Польшей – и налогу конец.
– Когда он устроится-то, вечный мир?
– Бог милостив. Прикажи, государь, на одном из денежных дворов чеканить серебряную монету в запас. К перемене денег надо заранее готовиться.
Алексей Михайлович придвинул к себе бумагу.
– Четверть ржи в пятьдесят втором году стоила сорок копеек, а в нынешнем – три рубля, пуд соли с двадцати копеек поднялся до семидесяти трех, ведро вина стоило семьдесят пять копеек, теперь за пять рублей не купишь. И это цветочки, ягодки надо ожидать весной, все товары вздорожают вдвое и втрое… Это Ртищев так думает, и Родион Матвеевич Стрешнев с ним согласен.
– А что же ты с Ильей Даниловичем сделаешь? – спросил Борис Иванович.
– Да уже сделал. Морду ему набил. Никуда теперь не показывается, синяки прячет… Ты посоветуй, что мне ответить в сибирские города, как унять разбой, учиненный купцами?
– Строго надо поступить, Алеша. Сам видишь, ты к людям с лаской, а они к тебе разве что не с топорами. Всю пушнину забери у них в казну, и серебро – в казну, чтоб неповадно было наживаться на бедах царства.
– Господи, когда же на Руси легко будет жить?
– После Страшного суда, Алеша. – Посмотрел на царя глазами любящими, да так, словно в последний раз видит. Снова заплакал. – Прости, Алеша. И за серебро прости, за все. Не оставь жену мою без защиты, коли что, – завистников у меня всегда было много.
– Борис Иванович, какие ты речи говоришь ненужные!
– Да это я так, – улыбнулся виновато, нарочито ободрился, но губы вдруг снова задрожали, лицо сморщилось, и сквозь хлынувшие слезы прошептал: – Жалко тебя.
На Косьму и Дамиана, 1 ноября, Анну Ильиничну, супругу Бориса Ивановича, подняли до света.
– Боярин зовет.
У дверей спальни стоял священник. Анна Ильинична испугалась, остановилась.
– Он ждет, ждет! – сказал священник, суетливо отворяя дверь.
Зоркие молодые глаза смотрели на нее с высоко поднятых подушек. Белая голова и белое лицо сливались с белизной полотна, одни глаза сверкали.
– Анна! Тихая моя Анна! Я знаю. Я погубил твою жизнь. Я не дал тебе детей. Прости меня, сколько можешь.
Анна Ильинична припала к руке Бориса Ивановича, слезы полились ручьем. Она торопливо вытирала мокрое место и окропляла вновь.
– Ступай, – сказал ей Борис Иванович. – Мне надо успеть исповедаться. Позови…
Она испуганно закивала головой, отступая от постели, и снова сияли ей вослед молодые, не потерявшие света глаза.
Ожидая ссыльного протопопа, царь говорил Федору Ртищеву:
– Хочу окружить себя людьми светлыми, в вере сильными. Оттого и рад, что Аввакум приезжает жив-здоров. Бог его ко мне ведет.
Но, въезжая в Москву, протопоп Аввакум благодарности к воротившим его из сибирского небытия не испытывал. На московские хоромы, на шустрый люд, на Божии храмы смотрел как на мерзость запустения.
– Батька, неужто не рад? – охнула Анастасия Марковна. – Москва, батька! Два года ехали и приехали. Слава тебе, Царица Небесная!
– Где же два, все одиннадцать!
– Глянь на Прокопку, на Агриппину – головами-то как вертят! Вспоминают…