А кому, по мнению авторов письма, жилось тогда «весело, вольготно на Руси»? А вот кому: «Лауреатам» (в тексте «лавуретам») и разным министрам, и еще жидам и грузинам. «Эти разные грузины, – говорилось в письме, – приезжают с фруктами и дерут жуткие цены. А проклятые жиды в городе занимают все лучшие квартиры и никакой пользы государству не приносят».
На «жидах и грузинах» авторы письма не остановились. Они пошли дальше. «Мы кормим немцев и поляков мясом и маслом, – писали они, – а нам, русским, вместо этого дают сырой хлеб и тухлую рыбу… Калек разных и больных после войны лишили денег за ордена, и они просят милостыню…» (Небольшое денежное вознаграждение, которое поначалу выплачивалось орденоносцам, вскоре после войны было действительно отменено.)
Настроение и взгляды на жизнь москвичей от настроения и взглядов нижегородцев в общем не отличались. Для этого не было причин. Более того, каждая неприятность, каждая новая проблема способствовали озлоблению людей.
В 1948 году вышло постановление Совета Министров РСФСР «Об извращениях в организации заработной платы и нормировании труда на предприятиях местной промышленности». На предприятиях повысили нормы выработки и снизили расценки, после чего тот, кто получал, например, 913 рублей в месяц – стал получать 819, а кто получал 1155 рублей – 800. Виноватых в такой несправедливости люди искали прежде всего в инородцах.
Примером того, как складывалась в истерзанной душе русского человека ненависть к евреям, может служить история жизни Натальи Ивановны Мачковой. Родилась Наталья Ивановна в 1894 году в деревне. Когда подросла, жила в прислугах, потом работала на фабрике. С 1914 по 1918 год жила в монастыре, была даже в монахини пострижена. Когда монастырь закрыли, стала работать няней в Доме ребенка. Когда и его закрыли, пошла на фабрику. В 1930 году приехала в Москву. Здесь ее потрясло количество евреев во всех учреждениях, куда она обращалась по поводу работы. Они командовали, учили, грозили, отказывали, как будто были здесь, в ее стране, хозяевами, а ведь были они для нее совершенно чужими людьми. Она даже не всегда понимала, что они ей говорят. От всего этого и вообще от всей своей бедной и бесприютной жизни у Мачковой помутился рассудок. К ней стали являться святые, вести с ней божественные разговоры, говорить ей, что она сама святая. Тогда она решила, что по божьему велению несет крест за веру православную, что ее преследуют за то, что она поет священные песни, а люди других национальностей издеваются над ней и хотят ее отравить. Однажды, когда ей в очередной раз отказали в приеме на работу, она не выдержала, стала кричать и проклинать евреев. Ее арестовали. Послали на обследование в психиатрическую больницу. Пока Наталья Ивановна находилась в больнице, ее вещи растащили, а комнату, в которой она жила, передали гражданке Мелексетьян и ее сыну Семе. Когда она вернулась из больницы домой, ее в дом не пустили. Она ругалась с Мелексетьян, но это не помогало, а Семка, так тот просто стал ее бить. Тогда Наталья Ивановна попыталась найти защиту у прокурора Кировского района. Но прокурор ей не помог, сказал, что она сама во всем виновата: не надо, мол, совершать противоправные действия и попадать под суд. Поддержал районного прокурора и прокурор Зязюлькин из городской прокуратуры. Доведенная до отчаяния Мачкова 27 марта 1945 года пришла на прием к заместителю прокурора района Тихоновой. Та ее принимать отказалась. Тогда Мачкова стала ругать советскую власть, советское правительство и самого Сталина. Она кричала, что он погубил весь народ, Москву хотел взорвать, что он антихрист и что Ленин тоже антихрист. «Вот прилетят наши ангелочки, – кричала она, – и партию вашу прогонят, и жидов прогонят, и тогда наступит хорошая жизнь. А когда Сталина не будет и жидов побьем, тогда и война кончится!» После таких слов рассчитывать на возвращение жилплощади Мачковой, естественно, не приходилось.
В какой подворотне, на какой больничной койке или нарах какой пересыльной тюрьмы кончилась ее жизнь, мне неизвестно, да и можно ли знать обо всех пропащих на просторах нашей необъятной родины!
Вообще, встретить в те послевоенные годы на улице какую-нибудь опустившуюся, истерзанную личность было нетрудно. Пьяные, они валялись на тротуарах, а протрезвев, просили милостыню, демонстрируя культи рук и ног, у кого они были, и матерились. По ночам у дверей ресторанов околачивались проститутки. Женщины они были нервные и впечатлительные. Легко переходили от смеха к слезам, матерились, закатывали истерики и драки. Это были изголодавшиеся, измученные и униженные дети Москвы.
Мрачной и несправедливой выглядела наша жизнь в глазах всех этих людей. Впрочем, не было в этом ничего удивительного. Еще спившийся сапожник Максим Телятников из гоголевских «Мертвых душ» говаривал скорбные слова о судьбе русской нации: «Нет, плохо на свете. Нет житья русскому человеку: все немцы мешают». Слова эти, написанные когда-то с иронией, оказались, как это ни прискорбно, пророческими. За две страшные войны немцы действительно так расшатали нашу страну, что она стала напоминать дом, подлежащий сносу.
В конце войны жизнь, конечно, тоже была не сладкой, зато настроение у людей стало лучше. Ждали победу.
Когда Россия слилась с Западной Европой в совместном избиении Германии, когда союз с бывшими врагами и запах американской тушенки притупили классовое чутье советских людей, в Москве появились объединения интеллигентов, отошедших, насколько это возможно, от социалистического реализма, единственного, официально признанного художественного течения в советском искусстве.
В Литературном институте студенты Беленков, Штейн, Привалов, Рошаева, Шелли Сорокко и Сикорский провозгласили создание нового литературного течения, названного ими «Необарокко». Беленков и его единомышленники утверждали, что сегодня в советской литературе застой. Война должна положить ему конец. Подражатели классики, типа Симонова, должны уступить место новым силам в литературе. Настоящая литература должна перестать ориентироваться на обывателя, она должна ориентироваться на высококультурного и образованного читателя. Новая литература должна стать, как утверждали Беленков и его друзья, по отношению к современной литературе высшей литературой, как по отношению к арифметике высшая математика. «Круг читателей высшей литературы пока еще очень мал, все они могут уместиться на одном диване, но со временем их станет больше», – уверяли они.
Основатели «Необарокко», конечно, преувеличивали. Стихи Шелли Сорокко и Сикорского вполне доступны заурядному читателю.
В стихотворении Сорокко «Тебе» отразились приметы того времени с его очередями, бедностью и пр. Вот оно:
В этот час так горд и независим
Мир спокойных радостей и снов.
Не пиши мне слишком теплых писем,
Не дари мне слишком нежных слов!
Все равно какой-нибудь невежда
Закричит, обиду затая,
Если нежность, радость и надежду
Получу без очереди я.
Все равно зимою или летом
Рвется крик из рубок и кают:
«Нам дают по карточкам котлеты,
Отчего нам счастья не дают?!»
Подожди, пройдет еще немножко,
Догорят последние дрова…
Будут нам по норме, как картошку,
Отпускать горячие слова.
Встанут все: младенцы и седые
И толпа неистова и зла
Будет жечь и грабить кладовые
В магазинах счастья и тепла.
Я пойду и стану рядом с нею
У закрытых окон и дверей.
Разве мне морковь теперь нужнее,
Чем немножко нежности твоей.
Ну, достану нежности немножко,
Все равно не радостно ничуть.
Получу по карточкам картошку
И по норме чувства получу.
Я его использовать не стану,
Все равно не хватит нормы мне,
Но любовь я все-таки достану,
Даже по коммерческой цене!
Неистовая злая толпа, рвущаяся к магазинному прилавку ради того, чтобы что-то схватить, захватить, получить, стала литературным образом и символом того времени.
А вот стихотворение «Страстное желание». В нем другая крайность.
Мне сегодня хочется напиться,
До конца напиться, допьяна!
Все забыть – обязанности, лица,
Горести, тревоги, имена.
Делать все, что можно делать пьяной,
Разбросать тетрадки по столу,
Поругаться, даже побуянить
И поплакать где-нибудь в углу.
Перебить посуду и игрушки,
Не раздевшись влезть в свою кровать,
И, зарывшись в теплые подушки,
Спать неделю, месяц, долго спать.
На неделю разучиться думать,
Разойтись с тревогой и тоской,
И тогда, быть может, из угрюмой
Стану я веселой и живой.
И не знаю, что во сне приснится,
Что же будет? Осень иль весна?
Все равно мне хочется напиться,
До конца напиться, допьяна.
Думаю, что морально-идеологическое состояние поэта, изображенное в этом стихотворении, было понятно и близко многим простым советским людям.