Дед Панас подскочил к партизану и, заглядывая снизу в лицо партизану, прокричал сипловато:
— Ты чего не стрелял, сынок? Чего, не стрелявши, дался иродам?
Чуть слышно донесся ответ партизана. Кивая на свой диковинный автомат в руках немца, он сказал:
— Пустой он, батя!
Офицер, приложив платок к скуле, оттолкнул старика, и пленника вывели во двор. Он хромал еще сильнее, в сапоге у него хлюпало. Его обступили немцы, с жадным любопытством, переговариваясь, разглядывали его. Партизан поднял голову, следя за полетом вспугнутого с крыши аиста. Аист летел к загайнику... Потом партизан посмотрел на Панасиху через плечо немца, и глаза его были глазами сына, смотрящего на мать...
Один из солдат вытолкнул из сеней деда Панаса. Офицер подошел к деду Панасу, сказал что-то на своем языке. У офицера тулья фуражки стоймя торчит, а на ней скалит зубы «мертвая голова». Офицер вытащил пистолет и выстрелил в грудь старика. Партизан рванулся, закричал страшно, но его удержали крепкие руки. Удар прикладом чуть не сбил его с ног.
Панасиха вздрогнула так, будто пуля попала в нее. Она стояла не шевелясь, не сводя глаз с маленького скрюченного тела у крыльца. Одна нога с подвернутой до колен залатанной штаниной лежала в луже, в грязи, истоптанной сапогами — шипастыми, подкованными сапогами германов. Панасихе очень хотелось подойти и вытереть эту ногу.
Офицер скомандовал что-то солдатам. Двое вышли за калитку и пошли к селу. Еще двое открыли скрипучие ворота старой клуни со вросшими в землю венцами и втолкнули туда партизана. Один из них встал спиной к воротам, широко расставив ноги, сжимая автомат в голых до локтей руках.
Офицер снял фуражку с «мертвой головой», глянул, недовольно жмурясь, на солнце и вытер лоб и шею белоснежным кружевным платком. Он повернулся, щупая скулу, переступил лакированным сапогом через труп и вошел в сени. Другие солдаты последовали за ним.
Часовой видел, как старуха медленно подходила к телу старика, но ничего не сказал, с минуту глядел на нее, а потом вздохнул, пожал плечами и отвернулся. Панасиха опустилась на землю рядом с мужем, стерла передником грязь с босой, еще теплой ноги, скрестила руки деда Панаса на груди и замерла. Только бескровные губы ее шевелились беззвучно да из-под платка ее выбилась и трепетала на слабом ветру седая прядь жидких волос.
Вскоре послышался шум мотора и за плетнем, перевалив через горб дороги, остановилась тяжелая крытая машина. Стекла в кабине были разбиты, в кожухе мотора зияли пробоины. В кузове кто-то хрипло стонал.
Из хаты, кланяясь низкой притолоке, вышли один за другим германы. Офицер что-то крикнул часовому, и часовой распахнул настежь ворота клуни. Сначала он заглянул в полутемную клуню, потом вошел туда и закричал испуганно и гневно. Немцы бросились к клуне. Выходили они с расстроенными, злыми лицами. Офицер кусал губы. Солдаты громко переговаривались. Панасихе было видно, как немцы, обойдя клуню по рыхлой земле огорода, с минуту толпились у бревенчатой стены...
Панасиха подняла сухие глаза на крышу клуни. С нее она сама по весне солому в долг брала, по горсточке на прокорм отощавшему Сивушке... Партизан и выбрался через крышу...
На картофельных грядках отчетливо виднелись следы беглеца. Трое германов побежало по следам вниз, к речке. Другие быстро погрузились в машину. Офицер сел рядом с шофером. Застучал мотор, в кузове снова застонали раненые, и машина понеслась через мост к загайнику.
Панасиха глядела на шлях, пока не осела на нем взбаламученная пыль. Слышала, как германы палили в загайнике. Видела, как, низко пролетев над крышей, устраивался аист в своем гнезде. Знать, вспугнули его там, в загайнике, и вернулся он в родное гнездо.
Панасиха опустила веки мужа над закатившимися глазами, долго смотрела на паленую маленькую дырку в рубахе. Потом встала, чтобы перетащить тело в хату.
В это время чье-то шумное, хриплое дыхание заставило ее обернуться. К ней, с огорода, сильно припадая на одну ногу, шел партизан. Он выжимал на ходу воду из своего плаща, в сапогах чавкала вода. Подойдя, он остановился и, глядя вниз, на деда
Панаса, провел грязной и окровавленной ладонью по мокрым волосам. Потом партизан перевел взгляд на Панасиху и спросил сухим, треснутым голосом:
— Ты не спрячешь меня, мать?
Старуха поднялась и глазами позвала партизана в хату.
3Утром я не нашел в лагере Богомаза. Верочка сказала мне, что он попросил Самарина и Борисова отвезти его на телеге в Ляховичи. Там он похоронил деда Панаса... А когда вечером Богомаз вернулся в лагерь, он рассказал мне и другим партизанам о деде Панасе и Панасихе.
— Да... Не будь этого аиста... — вздохнул Богомаз, окончив рассказ. — Во всей этой истории есть что-то символическое — дед Панас, Панасиха. И аист. Издавна святой птицей он у белорусов считается, бутян — по-белорусски. Говорят, счастье приносит. И верно. Как увидел я, что он обратно в гнездо полетел, так и решил — была не была! В загайнике бы меня немцы живо сцапали. — Богомаз нахмурился. — Застрелили немцы аиста. Ехали обратно на машине и, как поравнялись с хатой, дали со зла очередь из автомата по нему и по окнам... Слышал я, как свалился он с крыши, как бил крыльями рядом с дедом Панасом. — Богомаз откашлялся. — Немцам, конечно, и в голову не пришло снова обыскать хату деда Панаса...
Богомаз не упомянул о том, что ему удалось спасти село от разорения, а быть может, и от страшной судьбы Красницы. Но об этом говорил весь отряд.
4Лежа в своем «корабле прерий», Богомаз приводил в порядок какие-то записи. Говорили, что он ухитрялся выкраивать время для того, чтобы записывать в весках старинные сказки и песни белорусов. Он сам мне говорил, что белорусы, эти сыны лесов и болот, прирожденные поэты, мечтатели с необыкновенным полетом фантазии. В их старинных поверьях много языческого. Ни один старик белорус не плюнет в огонь или родник, не покинет отчий край, не прихватив узелка с родной землицей. Он любовно собирал печальные и красивые песни белорусов. Он уверял, что гитлеровское нашествие привело к рождению новых черт национального белорусского характера, прежде известного своей мягкостью.
Из других отрядов приезжали навестить Богомаза Полевой, Аксеныч, Костя-одессит. Всегда было людно около цыганского фургона Богомаза. Даже капитан Самсонов, покипятившись («Вот Дон Кихот Хачинский! Теперь из-за этого рыцаря у меня вся разведка станет!»), прислал к нему комиссара Перцова с выражением, как говорится в дипломатических нотах, искреннего соболезнования.
Перцов в этот вечер был великолепен — ни дать ни взять Дмитрий Фурманов! Кожанка, портупея, полевая сумка. Даже трубку он посасывал с тем же «комиссарским» выражением, что и актер Блинов в кинофильме «Чапаев». Перцов пришел с Ивановым, начальником разведки, на сей раз щеголявшим в мундире лейтенанта люфтваффе. Почему Самсонов терпит таких «помощничков» — для многих загадка. Иванов, говорят, стал у нас начальником разведки только потому, что он хозяин радиостанции, Перцова назначили комиссаром как раз из-за своей полной неспособности быть им на деле. А Самсонов по-прежнему воюет за единоначалие, все хочет делать сам, ссылается на великие примеры и параллели.
— У меня есть дело к вам,— выдержав приличную паузу после официального вступления, чинно заговорил Перцов. — Мы тут посоветовались... Желательно, чтобы наш разговор был секретным...
Полевой начал собирать лежавшие у костра немецкие газеты.
— Надо ли наводить тень на ясный день? — спросил с усмешкой Богомаз, подбрасывая чурку в костер. — Наперед знаю, о чем пойдет разговор. О могилевских явках, не так ли?
Перцов и Иванов переглянулись удивленно, а потом уставились на Богомаза.
— Ну вот, видите? — засмеялся Богомаз. — Тут ничего хитрого нет. Я временно выбыл из строя, а капитана, естественно, не устраивает такая заминка в отправке агентурных данных в Москву. Верно?
— Да, верно! — с растерянной улыбкой закивал Перцов.
— Поэтому,— продолжал с прежней беззлобной усмешкой Богомаз,— капитан и прислал все выяснить, не соглашусь ли я передать ему мои явки. И, разумеется, он предупредил вас, что если я соглашусь на это, то должен буду лично передать ему свою агентуру. Правильно?
— Правильно, все правильно, Илья Петрович,— сказал Перцов, взглядом призывая на помощь Иванова. — Чем меньше людей будет знать о вашей агентуре, тем лучше.
— Вот и я тоже так думаю,— поймал его на слове Богомаз.
— Капитан поделился бы со мной этими данными,— хмуро заявил Иванов, с неприкрытым подозрением глядя на учебник немецкого языка, лежавший у Богомаза на коленях,— как с начальником разведки. Но к чему вести это самое — этот секретный разговор в присутствии посторонних? Вам ли забывать о правилах конспирации?..