— Дмитрий! Выпей лучше! — уговаривал Бубенцова Горечка, обнимая его за шею.
— Пусти, дай докончить… Дала клубок ниток, закрепив его у входа в лабиринт. Тезей смело вошел в лабиринт, встретился там с Минотавром, вступил в бой и убил его… Теперь, скажите, разве наша Ариаднушка не отсвет далекой, далекой Ариадны, которая жила за несколько тысячелетий до нашей эры и которая помогла Тезею избавить народ Крита от Минотавра?… А?
— Чорт тебя поймет! — воскликнул Горечка, смешно морща веснущатый носик, — то тень, то отсвет. Ты, как художник, должен точно определять силу света, где — тень, где — полутень, где — мрак, как, например, у тебя в голове…
— Ты, кажется, того… это самое… — обиделся Бубенцов и замолчал.
Круглолицый и румяный Денжин, пуская клубы дыма и щуря карие глаза, улыбаясь, посоветовал:
— А ты его, Бубенцов, щелкни по носу, он и придержит язычок.
— Дождется… — предупредил Бубенцов.
— Ну, хватит, хватит, — вмешался Илья. — Шутить, черти, не умеете. Бубенцов! Горе! (так он называл Горечку Матвеева) — выпейте-ка за дружбу, за стихи, за новое полотно Бубенцова. А мы — с вами…
Джаз уныло тянул танго. Сухой, желтый саксофонист, закрыв глаза, как мальчик, разучивающий на рояле гаммы, сосредоточенно нажимал тоненькими пальчиками пуговки саксофона. У самой двери кто- то, опрокинув стул, вырывался из рук официанта и истошно кричал:
— Пусти, пусти-и! Я тебе говорю — пусти… Я сам выйду… Я д-двадцать лет в Москве живу… Я д-дайду, ч-честное слово… Я д-дайду… Мне б только до Калошина п-пере-улка, а там рукой п-подать…
— Пошел… пошел… — увещевал официант, таща его к двери…
— Не п-пойду в отрезвитель! — орал пьяный, размахивая руками. — Теперь вам не царская власть… а с-советская, р-рабоче-крестьянская т-теперь власть. П-пусти… А, гад!
Размахнувшись, он ударил кулаком в лицо официанта. Тот пошатнулся и грохнулся спиной на стол. Покатились бутылки, вдребезги разбилась о пол тарелка.
— Рассея-матушка… — тихо проговорил Илья, покачав головой.
С помощью подоспевшего милиционера официанты увели буяна. Цепляясь окровавленными пальцами за косяк застекленной двери, он кричал:
— Эх… р-расшибу-у!
— Смотри, Илья, сколько материала для художника… Только в кабаках можно, по-моему, разглядеть русского человека вблизи, — сказала Ариадна.
— Это не так, — возразил Илья, — ты не права, Ариадна. Здесь как раз ты его не разглядишь… Это — временная скорлупа, которая с рассветом завтрашнего дня разобьется о быт, о повседневную жизнь. Нашего человека я, например, наблюдаю на базарах, на работе, на Волге, на плотах, на пашне, за плугом. Вот где существо русского человека. У Репина в «Крестном ходе» много настоящего, хорошего от «существа», у Крамского в «Неутешном горе»… А вот мы в искусстве еще никак не доберемся до «существа»… Пробовали и в кубизме, и в футуризме, и в нео-примитивизме, и в тактилизме, и, короче говоря, во всех «измах»…
— И добрались до социалистического реализма, — вставил Горечка Матвеев.
Илья усмехнулся.
— Да, и добрались до него.
— И здесь мы обретем правду в искусстве, — сказал Бубенцов.
— Если б так… — тихо сказал, тряхнув волосами Илья. — И если ты мне скажешь что такое социалистический реализм и чем он отличается просто от реализма.
— Социалистический реализм, — сказал Бубенцов, откинувшись на стуле и дымя толстой папиросой, — это т-такой реализм, который ведет искусство по пути…
— К социализму, — не удержался Горечка.
Увидев гневно взлетевшие брови на маленьком
лбу Бубенцова, Ариадна быстро встала и, подойдя к нему, предложила:
— Лучше пойдем-ка, Митя, танцовать… Брось философствовать. Здесь надо веселиться, пить и танцовать… Идем.
— Нет, погоди! — закричал Бубенцов, отстраняя ее рукой. — Погоди… Илюшка! Ты заел меня. А ты скажи: что такое социалистический реализм? А?
— Социалистический — не знаю. Честно признаюсь. Не знаю так же, как и ты не знаешь, — ответил Илья.
— Живопись, по-моему, — вмешался Денжин, — не должна обслуживать ничьих идей, кроме одной — идеи жизни, идеи правды…
— Чушь! — воскликнул Бубенцов. — Всё чушь! — и, обхватив толстой ладонью черный шелк на спине Ариадны, ловко, чего никак нельзя было ожидать, глядя на его низенькую и полную фигурку, стал отстукивать лакированными ботинками задорную румбу.
Илья, следя за ними светлым рассеянным взглядом и покручивая нервными пальцами рюмку, проговорил:
— Завидую я ему. Так легче жить.
— Не завидуйте, Илья, — перебил Денжин. — Вам ли с вашим талантом завидовать этому мыльному пузырю? Ведь я даю голову на отсечение — никогда, слышите — никогда он не создаст ничего прекрасного, даже хорошего. Это стопроцентная посредственность и, если хотите, бездарь. Но, конечно, он счастлив по-своему. И самодоволен. Его «Колхозница» на последней выставке была принята, как «нечто выдающееся», и он доволен. Но ведь и я, и вы, и вот Горечка, конечно, знаем, почему она «принята» и что она представляет из себя на самом деле. А если успех дает ему радость — на доброе здоровье!… Кстати, я слышал, что ваша работа подходит к концу?
— Да, еще месяца два…
— Вы ее мне покажете?
— Пока не окончу — нет.
— Разумно. Я ведь знал, что вы так ответите и спросил зря, конечно.
— Я бы ее кончил давно, но отвлекает «черновая». Приходится заниматься иллюстрациями и всякой другой чепухой. Надо на что-то жить.
— А мне нравятся ваши рисунки. В них нет этой халтурной небрежности, какая процветает у нас в журналах. Вы добросовестно относитесь к рисункам.
— В этом смысле — учусь у Дюрера и Гольбейна.
— Да. Они хороши… Горечка! Горечка! — Денжин легонько толкнул Горечку Матвеева, положившего голову на руки и уснувшего. — Проснись, голубчик, приехали.
Горечка приподнял осоловелые глаза, отороченные рыжими прямыми ресницами, и стал тихо, нараспев читать:
… Где-то над морем
Белая чайка,
Плача от горя,
Потери случайной,
Белая чайка
Летит…
— Прилетели, Горе мое милое, — сказал Илья. — Прилетели. Надо, пожалуй, по домам. Как вы думаете? — обратился он к Денжину.
— Да, пора. Четыре часа.
Подошли Ариадна и Бубенцов. Она устало села на стул и, обмахиваясь рукой, прерывисто сказала:
— Митя, да вы хорошо танцуете.
— У меня всегда всё хорошо.
— Пора по домам, друзья, — сказал Илья. — Горечка вон уже давно клюет носом.
Компания шумно поднялась. Денжин расплатился с официантом, — решено было сосчитаться завтра, — и все направились к выходу. Илья Кремнев и Денжин вели Горечку, спотыкавшегося на гладком паркетном полу. Он плакал и просил их оставить его в ресторане.
На улице Горечка вдруг стал шуметь и требовать, чтобы стихотворение «Мой сын» шло в набор в таком виде, как он его любезно предоставил редактору «Рабочей Москвы», иначе он грозил отобрать стихи и не давать их в печать вовсе. Денжин заметил, что мировая литература от этого не пострадает, а вот лично он, Горечка, может пострадать, если попадется навстречу милиционер.
… Падал мягкий январьский снежок. Густые хлопья толстым слоем покрывали асфальт мостовой и тротуара. Взмахивая лучами фар и хрустя шинами, пробегали редкие автомобили.
На Арбатской площади компания разделилась: Ариадна и Бубенцов сели в одно такси; Илья, Горечка и Денжин — в другое.
— Да, чуть было не забыл, — крикнул Илья, подбежав к отходящей машине, — Ариадна! Завтра я жду тебя в одиннадцать, завтра — этюд.
— Хорошо, Илюша, приеду…
Машина, круто завернув, понеслась по Арбату.
— Сколько вы ей платите? — спросил Денжин у Кремнева, запихивая сопротивляющегося Горечку в угол кабины.
— Десять рублей в час.
— Дорогая натурщица.
— Да, но зато хорошая, — сказал Илья, опускаясь на подушку сиденья. — И тело прекрасное, и душа, и стоять может сутками, не шелохнувшись… — золото!… Остоженка, Турчанинов переулок, — добавил он, увидев повернувшееся лицо шофера.
— Постойте, ведь Горечка, кажется, на Чудовке живет? — остановил его Денжин.
— Да. Но когда он таковский, я всегда увожу его к себе… Жена загрызет его…
Снег кружился, залепляя окна такси. Равнодушно, как маятник, болталась железная щеточка, счищая со стекла липкий снег и образуя светлый, искрящийся полукруг. Горечка мирно спал, положив голову на колени Ильи.
— Почему вы так редко у нас бываете? — спросил Илью Денжин. — Папа справлялся о вас.
— Заработался, Глеб Николаевич, — ответил Илья. — Совсем заработался.
Его неправильный профиль, с выдающимся вперед подбородком четко оттенялся на запорошенном окне. Поднятый короткий воротник старого драпового пальто еще сильнее подчеркивал бледность худого лица. Денжин долго глядел на него и, вздохнув, тихо сказал: