— Подтянись, живей! — унтер-офицер Бенэ подгоняет свой отряд, который в беспорядке спускается вниз по склону, изрытому воронками и испещренному следами человеческих ног. Внизу артиллерист объезжает верхом опушку леса, исследует ее, затем исчезает за небольшой группой буков. По-видимому, он из состава батареи, которая должна расположиться здесь. В лощине два дальнобойных орудия задирают кверху стволы, словно подзорные трубы; возле них уже копошатся фигурки солдат.
Рельсы узкоколейки доходят до середины кряжа холмов, служащих прикрытием; отсюда надо проложить вниз к орудиям новое железнодорожное полотно, чтобы маленький паровоз мог доставить этой ночью обратно в парк лафет и ствол первого орудия. Так объясняет молодой унтер-офицер, баварец, поджидающий рабочую команду. Бертин с удовольствием разглядывает симпатичное загорелое лицо молодого человека, его глаза, приветливо выглядывающие из-под козырька; по-видимому, доброволец еще с 1914-го; он уже успел получить Железный крест второй степени, ранение, нашивки; теперь он командует здесь. Еще со времени студенческих лет, проведенных в Южной Германии, Бертин любил говор баварцев; он для него роднее, чем силезский акцент его земляков.
_ План работ очень прост. Тут сложены большие штабеля рельс; пруссаки будут прокладывать новое полотно до самых орудий, а его солдаты займутся разбором этих чудовищ и снимут лафеты с платформ. К полудню все должны убраться отсюда, иначе француз насыплет им пороху в суп. Бертин знает здешние порядки — ведь он со своим отрядом стоит в качестве резервной части там, наверху, среди развалин, носящих название фермы Шамбрет. Каждое утро француз, которому точно известно расположение рельсовой колеи, расшибает вдребезги построенный путь. Тогда его люди вылезают из своих нор, меняют рельсы — и все начинается сызнова. У него в отряде тридцать человек, два санитара: нет-нет, да что-нибудь случится, если кто-нибудь из ребят замешкается с укладкой рельс. Болтая таким образом, баварец приставляет руку к глазам, чтобы найти привязной аэростат. По бесцветной окраске баллона человек опытный сразу угадывает, что наблюдатель пока безопасен: ему мешает дымка, поднимающаяся над землей, утреннее солнце слепит глаза.
Люди приступают к работе. Пока одна часть команды кирками и лопатами выравнивает колею, головной отряд таскает рельсы, вставляет их, как в игрушечной железной дороге, друг в друга, вбивает в землю склепанные по нескольку железные шпалы с небольшими шипами. Желтовато-коричневым безотрадным пятном подымается вверх склон горы, между воронок то тут, то там видны пучки травы, репейник, ромашка, листья одуванчика. На каждом шагу приходится помнить о крупных и мелких стальных осколках, которые разбросаны повсюду и грозят изрезать зубьями сапоги.
Здесь, видно, была пальба, думает Бертин. Он идет в передней группе и разбивает киркой глинистые комья земли. Солнце сильно припекает согнутые спины; мундиры давно сняты и брошены на землю; унтер-офицер Бенэ следит за работой, искоса поглядывая на солдат светлыми, окруженными сеткой морщинок глазами. Размахивая костылем, он, ковыляя, подходит то к одним, то к другим, очень довольный этой вылазкой: при случае она может принести ему Железный крест. Он доволен также работой команды, — к удивлению молодого баварца, она идет успешно.
Да, думает Бертин, прислушиваясь к разговору солдат, а в самом деле хорошо работают гамбургские и берлинские рабочие!
Почудилось ли Бертину, или впрямь тот молодой парень. с сине-белой кокардой умышленно старается держаться поближе к нему? Почему он оглядел его испытующим взглядом? Или это всегда так кажется, когда случайно встретишь человека, который придется тебе по душе?
Позади строительного отряда с криком спускают, тормозя, первую, а за ней вторую платформу;, не прошло и часа, а платформы уже подали к орудиям. С криками и руганью люди взваливают при помощи бревен, клиньев и рычагов тяжелые стальные махины — лафет и — ствол — на дребезжащие платформы; затем в каждую впрягаются на длинных канатах тридцать человек и тащат эту тяжесть наверх. Каждому канат режет правое или левое плечо. Подобно рабам Халдеи или Египта, люди, тяжело дыша, ползут вверх по косогору и дальше — до станции, которая, как на грех, называется «Хундекееле» — совсем, как трамвайная остановка в Груневальде неподалеку от одного знакомого воскресного кабачка. Неожиданно наверху появляется лейтенант, верхом и с фотографическим аппаратом. Он останавливается и фотографирует цепи грузчиков, которые повисли на канатах, как копченые рыбы на шпагате. Вслед за этим раздается столь знакомый строительным рабочим возглас: «Пятнадцать!» 2 А в крытом волнистым железом бараке, где установлен телефон, получено сообщение, что платформы для второго орудия уже не поспеют сегодня. Значит, хватит времени на то, чтобы где-нибудь в тенистом уголке отпить глоток-другой из походной фляги, съесть кусок хлеба и покурить.
Тяжелый зной дрожит над просторной котловиной, бурые края которой сливаются с голубым небом.
— Это многострадальный лес, — доносятся до Бертина, который бродит возле орудий в поисках тени, слова молодого баварца.
Он смотрит в ту сторону, куда указывает размашистым жестом баварец. Бледно-серый изрытый склон, усеянный рыхлыми — пнями, подымается кверху уступами-; расщепленные деревья, белые и цвета охры, еще пускают зеленые листочки; иной ствол еще сохранил листву на вершине, большинство же оголены, как скелеты, и сплошь покрыты рубцами от осколков и ружейных пуль. Неразорвавшиеся цилиндры снарядов лежат среди растений или высовываются наружу из травы круглой тыльной частью. Серые пальцы обнаженных корней тянутся из огромных воронок; опрокинутые наискось на землю, громоздясь широкими завалами, гниют и засыхают большие деревья; их верхушки давно втоптаны в землю. Меловая скала, взрыхленный бурый перегной и неустанно пробивающаяся зелень листвы образуют три основных тона в этой картине разрушения; здесь человек в течение нескольких месяцев выкорчевал то, что природа взрастила веками. Только кое-где в защищенных уголках, по откосам, еще уцелели деревья.
Тут в тени и располагается Бертин, подложив под голову фуражку и упершись ногами в осыпающийся край воронки. Он лениво следит, как ветер играет блестящей темной листвой. Долго ли еще устоят под солнцем и луной эти кусочки природы и созидания — остатки леса Фосс, эти гладкие, в зеленых пятнах, буки-гиганты? Новая батарея уж позаботится о том, чтобы превратить и последние следы растительности в дикий хаос поваленных стволов, кустов и земли.
Жаль, думает Бертин. О людях, как ни странно, он не вспоминает. Легкий западный ветер доносит сюда редкую ружейную перестрелку и яростный треск одинокого пулемета. Солнце, тень, природа — все это больше говорит молодому человеку и кажется ему важнее, чем осколки снарядов или бациллы столбняка; на то он и поэтическая натура, чтобы тянуться к впечатлениям, чувствовать, переживать.
Бертин манит к себе бродячую кошку, бесшумно вынырнувшую из куста ежевики. Зелеными, как бутылочное стекло, глазами она уставилась на огрызок колбасы, что лежит на просаленной бумажке возле левой руки Бертина. От колбасы исходит чудесный запах копченого мяса. Кошка, знающая толк в своем деле, конечно, не голодает на войне… Кругом кишмя кишат крысы, и недаром у кошки мускулы тверды, как металл. Сюда ее манит неиспытанное наслаждение: прыгнуть, укусить в руку, вонзить когти в колбасу и ринуться вверх, по кривому стволу дерева, до самых высоких развилин ветвей… Одичавшей домашней кошке хорошо известно коварство взрослых деревенских проказников, с которыми ей приходится теперь иметь дело. Они уже не швыряются камнями, а рассекают воздух чем-то трескучим, и на палках у них — блестящие острые наконечники. И вот кошка нерешительно сидит среди вьюнков и кустов ежевики, то настораживаясь, то вновь успокаиваясь.
Бертин любит одиночество, которое так редко выпадает на долю солдата, но еще больше любит животных. Он поглядывает на кошку искоса через шлифованные стекла очков. Как прекрасна она в своей дикости! Он вспоминает кошек, которые в детстве были у него в Крейцбурге; обычно они пропадали — неизвестно как и куда. (Кошачьи шкурки считались среди силезцев лучшим средством от ревматизма.) Он колеблется — отдать или самому съесть вечером этот кусочек колбасы. Здорово мы опустились, думает он, нам жалко^ для кошки немного колбасного фарша. Нет, она получит только шкурку, решает он и, схватив колбасу, быстро заворачивает ее в бумагу. Кошка испуганно отскакивает и фыркает.
— Ну и подвели вы ее, — раздается сверху уже знакомый молодой приятный голос, и две ноги в серо-зеленых обмотках спускаются на край воронки; Бертин инстинктивно приподнимается: унтер-офицер остается унтер-офицером и вправе требовать почтительного отношения даже в обеденный перерыв. Часы показывают одиннадцать, но, судя по солнцу, уже полдень. Это чувствуется по всему. Тишина; по-видимому, бодрствуют только Бертин и баварец. Кошка незаметно переползла шага на три в сторону и уселась между двух корней, в руку толщиной, таких же пятнисто-серых, как и она сама.