— Кто, говоришь, владеет селом? — прозвучал между тем вопрос.
— Федосьев монастырь, — ответил голос давешнего посельского тиуна, притащившегося с недоимками.
Несда приоткрыл глаз и увидел колесо телеги. Сотник, оказалось, и не думал ловить винокрадов. Он стоял посреди двора у клетей и разговаривал со смердом. Телеги уже разгрузили, на второй лупили подсолнушное семя два смердьих холопа, шелуху робко складывали в торбу.
— Дорога туда какая? — расспрашивал сотник. Шею Несды он держал крепко, та уже принялась ныть.
Тиун с подробностями описал путь до села, не забыл помянуть битую молнией сосну у росстани и шаткие мостки через безымянный ручей.
— Небось и колдун в селе имеется?
— Колдун? — посельский почесал под рубахой. — Дак утопили колдуна о прошлом лете. Сено не сберег, все погнило от сырости… А так-то… знахарь есть. Иные бают, тоже колдун, так я тому не верю, а сам-то он не сознается. Бабы-ворожейки имеются, как без них. Да чернец ходит, из монастыря.
— Тоже, что ли, ворожит? — усмешливо спросил сотник.
Несда вспомнил его имя — Левкий, по прозванию Полихроний. Родом исаврянин, из грецких земель, и по-гречески звался не сотником, а комитом. Под рукой комита была вся Софийская дружина, сторожившая покой митрополита и церковное добро: дворские отроки, гриди, мечники, вирники, сборщики владычных даней и прочие кмети. Левкий всегда ходил с коротким мечом, носил узкие греческие порты, расшитые узором, и богатые византийские рубахи, звавшиеся туниками. Курчавую голову никогда не покрывал и, от природы смуглый, летом под солнцем темнел дочерна. Тогда делался похожим на ефиопа, которого Несда видел однажды в торгу среди прочего товара, завезенного ромейскими купцами.
— Ворожейство у них, у чернцов, темное, — принялся толковать посельский, — простому человеку не внятное. Все шепчет да бабьи бусы в руке щиплет. Потом глаза закатывает. Вот так. — Тиун сделал страшную рожу, как у покойника. — И ходит ровно нежить. Тихо так крадется, а сам хвать — и на дно-то утянет.
— Что — хвать?
Клещи на шее Несды сжались сильнее. А в голове будто кувыркались пьяные скоморохи.
— Ну это я так, для примеру. Нежить она и есть нежить… Еще дуб священный в лесу стоит.
— Где?
Рука сотника внезапно разжалась. Несда чуть было не упал на карачки. Шатнувшись, почуял свободу и, заплетая ноги, побежал — опять не в ту сторону. Остановился, увидел впереди растворенные воротины и устремился к ним.
В конюшне никого не было. Кони хрустели овсом, шумно летали мухи. Несда ушел вглубь, туда, где было темно и прохладно, упал на гору сена, зарылся. Хмель в голове прекращал скоморошью пляску, зато налил свинцом веки и явился во сне нежитью в черной монашьей рясе. Нежить сидела в ветвях дуба, хихикала и бросалась желудями.
Потом он проснулся. Совсем рядом кто-то бубнил вполголоса:
— …все равно как… лишь бы тихо. Утром его найдут, но вы будете уже далеко.
Несда узнал заморский выговор софийского комита.
— Мудрено будет — чтоб тихо… — Другой голос был грубее и громче. — Пискуп Степан полночи пред образами свечи палит и лбом об пол стучит. Добавить бы надо… за труд.
— Добавлю… потом, как сделаете. Что-нибудь сообразите вдвоем.
— Это ж когда — потом? К тебе, что ль, поскребстись опосля?
— Вот этого не надо, — жестко ответил сотник. — Есть место… Верстах в двадцати от Киева. Сельцо Мокшань. В лесу найдете священный дуб, там будете ждать.
— Обманешь, боярин?
— Какой я тебе боярин, холоп?! — Комит недовольно возвысил голос. — Меня сам протопроедр Михаил Пселл представлял в Палатии императору Константину Дуке!
— Ну не серчай, ошибся маленько… — повинился тот, кого назвали холопом. — А кто этот — проед осел?
Левкий не ответил на вопрос. После долгого молчания, он сказал:
— Если к утру новгородский епископ будет мертв, получите еще десять гривен серебром.
Несда одеревенел от неподвижности. Сильно хотелось есть, но он боялся пошевелиться еще долго после того, как в конюшне все стихло. Сердце кузнечным молотом билось в горле.
Ему стало жаль новгородского владыку, которому зачем-то и почему-то надо было умереть. Он понял только одно — за епископа следовало усердно молиться, чтобы Господь отвел руку убийцы. Или же облегчил страдание, а после принял в свои объятья блаженную епископову душу.
Отрок выбрался из сена, выскользнул во двор. Двое холопов выбивали пыль из лежалого тряпья. Гремел ключами ключник, раздавал работу прочим рабам. Несда во всю прыть, словно земля горела под ногами, помчался к Святой Софии. У главного входа остоялся, положил три креста с поклонами и тут попался в руки дядьке Изоту. Кормилец проглядел все глаза, поджидая его из училища, теперь же дал волю попрекам и холопьим стенаньям, потянул к коновязи. Несда вывернулся, бросил на ходу:
— Ступай домой без меня. Приду сам позже.
Хоть и знал, что дядька один не воротится.
В огромном храме было пусто. Горело несколько свечей у алтаря, ползал служка, обтирая полы. Несда не верил, что где-то еще на свете есть такая роскошь и лепота, которая затмила бы богатства Святой Софии. Князь Ярослав, затевая храм по образу и подобию царьградского, верно, постарался переплюнуть греков-учителей. А уж константинопольские цари тысячу лет живут в роскошествах, понимают в красотах толк. Фрески и мозаики, покрывавшие стены собора, можно было разглядывать без счету времени. И всякий раз замирать, открывая прежде недоступное очам и разуму. Вспоминать похвалу великому кагану Владимиру и его сыну Ярославу, изреченную двадцать лет назад митрополитом Иларионом:
Он дом Божий великий Его святой премудрости создал
на святость и священие граду твоему,
его же всякой красотой украсил,
златом и серебром, и каменьем дорогим,
и сосудами святыми.
Та церковь дивная и славная по всем окружным странам,
другой такой не сыщется во всем полуночье земном,
от Востока и до Запада.
О граде же Киеве, освященном премудростью Божьей, говорили письмена, полукругом, будто радуга, накрывавшие заалтарный образ Богородицы: «Бог посреди него, он не поколеблется, Бог поможет ему с раннего утра».
Но теперь было не до мозаик и не до мраморной отделки. Несда встал на колени перед Божьей Матерью, без устали державшей поднятые на века руки. Хотел начать молитву и вдруг заплакал.
Уже болели колени и ныла спина, горючие слезы иссякли, а слова молитвы не шли на ум.
На плечо легла чья-то рука. Он обернулся, спешно утирая под носом.
— Ты хорошо молился, — сказал отец Никодим.
Несда не поверил.
— Откуда знаешь, отче?
— Я слышал. Теперь ступай, тебя ждут.
Несда пошел к выходу и целиком вверил себя заботам пестуна, изнывавшего от голода. Безропотно дал усадить себя на коня, сжевал сунутый в руки пирог, не разобрав вкуса.
— Щи опять стылые хлебать, — бурчал дядька Изот, поторапливая свою серую кобылку. — И перепадет же тебе нынче от родителя.
— За что?
— Да как же за что. А за бездельное шатанье?
— Отчего ты думаешь, что бездельное? — построжел Несда.
— Я-то вовсе не думаю, — присмирел дядька. — Не холопье это занятие. Родителю твоему думать.
Двор купца Захарьи стоял на речке Киянке в Копыревом конце, недалеко от Гончарного яра. Здесь же по соседству шумело торжище, одно из нескольких в Киеве. По праздникам там вертелись колесом скоморохи, давали кукольные представления и водили на цепи мишку. Вокруг было много пустоши, где гуляли гуси, выпасали коз, овец и коров, косили сено. Князь Ярослав строил свой город с большим запасом, на вырост, стенами широко обвел: плодитесь и размножайтесь, киевские люди, копите добро.
Щедрый был великий каган Ярослав, людей из других русских земель тоже звал на поселение. Освобождал на первых порах от мытных сборов. Еще и после него князь Изяслав Ярославич так же правил, щедро и христолюбиво. Это уж потом он своих бояр распустил, и процвело всюду лихоимство. А три лета назад было в небе знамение: звезда великая, с лучами словно кровавыми. Семь дней видели ее после заката и не к добру толковали. И верно: Всеславу стукнуло в голову идти на Новгород, лить кровь. После же того как его побили и заточили в порубе, князя Изяслава то ли старость одолела, то ли случилась иная причина: не стало от него Киеву ни единого доброго слова. Через бояр и мечников разговаривал с людом, правил через волостеля немилостивого, тысяцкого Косняча.
Захарья еще в доброе время пришел с сыном из Ростова в Киев. Двор поставил, жену новую привел, торговлю завел, Несду в училище отдал — в купцах грамота первым делом нужна. Жить бы не тужить. Только сын начал выкидывать странности. В сукно и тонкие ткани рядиться не желает, упрямо ходит в посконных портах и беленой рубахе. Хорошо, не в лаптях. Однако и сапоги из ларя вынимает только по указке. Обычно же таскал кожаные поршни — новые не брал, пока не издерет до дыр старых. Верхом в училище и обратно ездить не хочет, бегает ногами, а за ним дядька ведет в поводу коней. На торг его не заманишь, а ежели приведешь силой, так удерет в книжную лавку — разглядывать картинки на пергаменах. Из училища приходит с побитой рожей, а меч, хотя б деревянный, в руках держать по сю пору не научился.