– Дразнятся, – сумрачно прозвучало в ответ.
– Шкура у тебя разве тонка, волдыри вскочат от ребячьих дразнилок? – осведомился поп.
Добрыня невнятно пропыхтел под нос.
– Окрестить бы тебя, – со вздохом помечтал иерей.
– Зачем?
– В человечье подобие привести. А то живешь в дикости, – назидал поп. – Вон ты зверюга какая… – Он осторожно потрогал пальцем плечо Добрыни. – А все ж не бессловесная тварь.
– Старый посадник не велел меня крестить, – угрюмо отозвался Медведь.
Он обошел попа стороной и направился к своему жилу.
– И то, – согласился батюшка. – Крестишь тебя, а ты в лес убежишь.
Добрыня вернулся.
– Чего? – навис над попом.
– Это я так, ничего, – немного струхнул тот. – Правду ль говорят, что тебя прошлой зимой звал с собой волховник? Тот, которого потом убили в Ростове?
– Ну звал.
– Что ж не пошел?
Добрыня задумался, поскреб в бороде.
– Велесовыми знаками стращал, – сказал он про волхва, – а сам шкуру медведя на торгу купил. – Он подумал еще. – Ты вот что, поп. Грамоте меня обучи.
Батюшка воззрился почти в испуге.
– Это пошто? Для чего тебе грамота, коли ты в язычестве коснеть желаешь?
– Волхвы сказывают, грамота – поповское колдовство. Кто ею владеет – от того боги отворачиваются.
Поп размыслил, пустив в движение морщины на лбу.
– Ну что ж, дело Божье. Приходи завтра к церкви. Только не зазорно тебе будет с малыми ребятами сидеть? Задразнят.
– Стерплю, – отрубил Добрыня. – Вот еще что скажи. Киев – где?
– Там. – Батюшка прицельно махнул дланью.
– Долго идти?
– На коне месяца три. Да зачем тебе Киев?
– Тамошний князь медведя зарубил, когда ставил тут город.
– А-а, – догадался поп, – то князь Ярослав был, по прозванию Мудрый. Да он помер уже, лет тридцать-сорок тому.
– А теперь кто в Киеве сидит? – обеспокоился Добрыня.
– Нынче Русью правит князь Всеволод Ярославич.
– Сын того Ярослава?
– Ну, сын. А тебе что с этого? – выпытывал поп то ли из праздного любопытства, то ли хотел еще некое назидание сказать.
– Здешние волхвы прокляли род того Ярослава.
Добрыня умолк, будто все понятно объяснил. Поп тут же вставил назидание:
– Им же самим от их проклятья перепадает. Сам князь Ярослав их казнил за мятеж, а после, лет двадцать назад, княжий даньщик Янь Вышатич снова предал их казни за мятеж. Да ты зачем о том пытаешь меня? – спохватился батюшка.
– Если я стану служить тому Ярославову роду, боги от меня вернее отвернутся.
Добрыня устал от непривычно долгого разговора, поглядел опять на небо и пошел в свой амбар.
– Ну так приходи завтра. Аз, буки покажу, – прокричал вслед поп. Тоже посмотрел в небо и сказал самому себе: – Авось, через грамоту узрит Христа. Все в воле Божьей... И откуда такие зверюжины на Руси родятся? Дает же Господь силушку.
Покачав головой, поп поспешил в хоромы. Хотел поскорее поделиться с посадником вестью, что зверообразное создание, живущее на его дворе, пожелало просветиться светом Христовым. Притом безо всяких к тому усердий с его, недостойного иерея, стороны. Не чудо ли Божье явлено?
5
Печалиться на Пасху – тяжкое испытанье. После стольких седмиц пустояденья и завыванья в брюхе, долгих молитв в церкви, скучного безделья – ни ловов, ни пиров с дружиной, ни забав скоморошьих и иных – вдруг оказаться не веселым, пьяным и сытым, а более прежнего унылым! Ибо что кроме тоски может быть на сердце, когда вместо безудержного, рекой катящего пированья нужно сидеть на княжьем совете с боярами, глядеть на все еще постные рожи киевских мужей и переживать за старшего брата, князя Владимира. Вот уж кого совсем не волнует и не печалит мысль, что нескоро еще придется отведать на буйном пиру разных мяс и рыб, пирогов, грецких вин и медов. Мономах к насыщению тела яствами и очей весельем всегда равнодушен. И это делало его в глазах младшего брата, переяславского князя Ростислава, едва ль не ущербным. Но еще больший ущерб, мрачно рассуждал Ростислав, брат причинял себе, каждый день отправляясь в Софийский собор вовсе не для того, чтоб прилюдно надеть там шапку великого князя с золотым крестом в каменьях на макушке, а чтоб только припасть на коленях ко гробу отца и выслушать утешение от попов. И ладно бы не хотел возглашать себя киевским князем до Воскресенья Господня. Но вот уж другой день Пасхи идет к концу, а Владимир затеял советоваться с боярами! Будто бы прежде князья на Руси советовались с кем, садясь на княженье.
Ростислав с неприязнью смотрел на киевского боярина Ивана Козарьича, крещеного хазарина. Тот выступал на совете зачинщиком, прочие отцовы мужи более молчали в бороды и кивали, то согласно, то вразнобой.
– Рассуди сам, княже, – степенно говорил Иван Козарьич, – надлежит нам исполнить всякую правду. Так и в Писании сказано. Правда же русская в том, чтоб каждый князь по старшинству получал стол. Сын после отца, младший брат после старшего, племянник после дяди. И мудрый князь Ярослав своим сыновьям завет дал на смертном одре – в любви жить, а не в распрях, старшего брата как отца слушаться, не переступать пределов других братьев, не изгонять их, не обижать. Ты же, княже, хочешь крепко обидеть своего брата, туровского Святополка, раньше него сесть на киевский стол. Он от старшего Ярославича рожден, ты – от младшего, и годами он старше тебя. Ты, Владимир Всеволодич, и умом богат, и добродетельми известен, как и отец твой, ублажи Господь его душу в святых селениях. – Бояре недружно осенились крестом. – Сам реши, какая тут правда.
– Чернь по торгам который день волнуется, тоже хочет правду исполнить, – будто с насмешкой молвил Наслав Коснячич.
Ростислав пригляделся к этому мужу с любопытством. Боярин средних лет был сыном давнишнего киевского тысяцкого, служившего еще при князе Изяславе, отце туровского Святополка. Места тысяцкого он лишился как раз из-за черни, взбунтовавшейся тогда против Изяслава. Вряд ли про ту чернь боярин сказал бы, что она исполнила правду. Ростислав вдруг испытал неприятное чувство: неспроста киевские мужи заговорили о черни. Он перевел взгляд на брата – держит ли тот ухо востро? Но Мономах казался совершенно окаменевшим на своем кресле, ни на кого не смотрел и вряд ли что видел перед собой.
– А отчего волнуется чернь? – спросил Ростиславов кормилец, старый дядька Душило. До сих пор он не проронил ни слова и в совете не участвовал, сидел, будто спал, и на тебе – проснулся.
Ростислав поглядел на него недовольно и со вздохом в душе. Хотя и любил своего дядьку, мужа великих размеров и славного храбра, но сносил с трудом, когда тот вел себя будто дите – брякал невпопад, любопытничал или бахвалился так неправдоподобно, что все вокруг падали со смеху, и при том заверял, что ничуть не прибавляет.
Киевские бояре отвечать не стали. Сделали вид, будто оглохли. Или что переяславским мужам не следует задавать столь невежественные вопросы.
– Так вы, мужи бояре, не желаете видеть меня на отцовом столе?
Внезапно раздавшийся голос Мономаха как будто застал бояр врасплох. Они тревожно зашевелились на скамьях, переглядываясь друг с дружкой и отводя взгляды от князя. Только Иван Козарьич казался довольным, что князь понял их, да тысяцкий Янь Вышатич хмурился в одиночку. Он же и решил дать ответ Мономаху.
– Чтобы сидеть на киевском столе, тебе, князь, придется убить своего брата Святополка, или заточить его, или изгнать с Руси. Выбирай, что тебе ближе.
Киевский тысяцкий был так ветх годами, что никто не оспаривал его права рубить сплеча. Янь Вышатич приближался к восьмому десятку, волосы и бороду ему выбелило так основательно, что оседавшие на ней зимой снежинки казались серыми. Лишь на князя Всеволода эта честная седина не имела действия, и лежа на одре болезней, он не верил тысяцкому так же, как прочим своим боярам.
– Как смеешь ты, боярин… – воспылал тут же гневом Ростислав, вскочивши с места.
– Сядь, брат, – устало сказал Мономах. – Не кричи. А ты, Янь Вышатич… Неужто иначе никак? – с тоской вопросил он.
– Никак, князь.
Бояре расходились из думной палаты в молчании. Владимир Всеволодич подошел к окну, засмотрелся на площадь, куда выходили княжьи терема. Быть может, думал о том, как взбурлила бунтующей чернью эта площадь, Бабин торг, четверть столетия назад, когда изгоняли неугодного князя Изяслава. Тот бунт Мономах видел собственными глазами, и бежал от него вместе с отцом и дядей прочь из Киева. А может быть, его думы были о том, что отец видел в нем своего преемника на великом княжении – самовластца Русской земли, как любил говаривать Всеволод, князя всея Руси, как оттиснуто на отцовой печати. Или о том, что Всеволоду надо было ладить со своей старшей дружиной, тогда и не пытался бы сейчас его сын оправдываться перед ними, и сами княжи мужи с охотой посадили бы его на киевский стол, а о захолустном Святополке не вспомнили бы. Кто для них Святополк – неудачливый князь, сын неудачливого отца, дважды изгнанного из Киева. И кто перед ним Мономах – воин, полководец, совершивший не один десяток походов, почти соправитель Всеволода. Чьими руками Всеволод воевал с алчным полоцким Всеславом Чародеем, и с ненасытными половецкими ханами, и с немирными вятичами, и с младшими князьями, его племянниками, желавшими большего, чем имели? Эти руки принадлежали Мономаху, и ими исполнялась всякая правда. Теперь же, выходит, та правда более не нужна… Или ее лучше Мономаха исполнит другой? В душе у князя закипало острое чувство несправедливости.