Наконец Женни предстала перед следователем. Допрос был чисто формальным. Вся вина арестованной состояла, конечно, лишь в том, что, принадлежа к прусской аристократии, она разделяла революционные убеждения мужа.
— Как можете вы, баронесса фон Вестфален, быть заодно со смутьянами и вертопрахами?! — возмущался следователь.
— Господин следователь, — устало проговорила Женни, — вы свое дело сделали, обвинить меня вам не в чем, а уж мое происхождение и мои взгляды — это не ваше дело. Я прошу вас побыстрее меня освободить, дома остались трое маленьких детей, они, как вы, надеюсь, понимаете, ждут мать.
— Бедные малютки одни? О, какая бесчеловечность! — воздев руки, воскликнул следователь. — Вы свободны, фон Вестфален, можете идти. Я обещаю вам, что в следующий раз такого безобразия не повторится. В следующий раз для вашего удобства и в интересах ваших детей их заберут вместе с вами, твердо вам обещаю.
— Еще неизвестно, — усмехнулась Женни, — что будет в следующий раз, кто кого будет судить. Посмотрите, в какое переменчивое время мы живем. Но, во всяком случае, имейте в виду, когда придет наш черед, мы не будем прикрывать свои справедливые действия по отношению к вам лицемерными фразами.
Следователь зябко поежился в кресле.
— Мы крепко сидим на своих местах, — веско сказал он.
— У Луи Филиппа было гораздо больше оснований так думать, чем у вас или у полицейского комиссара, с которым я вчера познакомилась, — усмехнулась Женни.
— Вы свободны, госпожа Маркс, — следователь широко махнул рукой. — Идите, идите, — ему захотелось поскорей избавиться от нее.
Женни вышла…
Ее усмешка при словах следователя о том, что «мы крепко сидим», имела, как оказалось, гораздо больший смысл, чем можно было ожидать.
Маркс, которого освободили в тот же день, рассказал на страницах французской газеты «Реформа» о том, какое издевательство учинили над ним и его женой в столице Бельгии — «образцовой конституционной стране». Об этом же громовую, по его собственному выражению, статью опубликовал Энгельс в лондонской чартистской «Северной звезде». В брюссельской газете «Освобождение» была статья польского революционера Людвика Любринера; были выступления Жотрана и Жиго в Демократической ассоциации; были парламентский запрос и выступление в палате представителей депутата Жана Брикура, требовавшего наказания виновных; была угроза юриста Карла Майнца, профессора Брюссельского университета, возбудить судебное дело против полиции… Словом, общественное негодование поднялось огромное. Министр юстиции Госси и министр внутренних дел Рожье вынуждены были дать в парламенте объяснения. Более того, они уволили со службы помощника комиссара, арестовавшего Маркса, комиссара, который допрашивал Женни, и следователя. Скрепя сердце об этих увольнениях правительство объявило в прессе.
Но все это было позже, несколько дней спустя, а сейчас, выйдя за ворота тюрьмы, Женни, то радуясь свободе, то обмирая от страха за Карла и детей, спешила домой…
Дверь ей открыл Карл. Она упала ему на грудь и наконец-то расплакалась. Он гладил ее нечесаные, спутавшиеся волосы, целовал мокрое от слез лицо, говорил: «Ну, ну, это на тебя непохоже…» У них не было сейчас времени даже на то, чтобы подробно поведать друг другу обо всем, что каждому пришлось пережить за эти тревожные часы разлуки: срок предписания о высылке уже истек, и надо было спешить, чтобы не оказаться вновь в лапах королевской полиции. Женни лишь рассказала о мужественной поддержке Жиго, а Маркс — о том, что сидел в одной камере с буйно помешанным, от которого ежеминутно приходилось обороняться.
— Мне показалось, что он свихнулся от чтения Прудона, — попытался Маркс вызвать улыбку жены. — И потому я встретил его как давнего и хорошего знакомого.
Женни не улыбнулась: хотя эта нелепая и чудовищная опасность была уже позади, ей все равно сделалось страшно.
Не взяв с собой даже самые необходимые вещи, семья Маркса отправилась на вокзал.
Четвертое марта, день их отъезда в Париж, был мрачным и холодным днем. В вагоне поезда стоял почти такой же холодный сумрак, как на улице. Дети зябли, взрослые старались хоть чуть-чуть их согреть, растирая им руки, кутая их ноги, плечи.
Когда поезд тронулся, дети, немного согревшись, уснули, а взрослые под мерный стук колес задумались… Подумать было о чем, было что вспомнить.
С самого начала жизнь в Брюсселе не была легкой и приятной: частое безденежье, жалкие квартиры, преследования реакции… Много досады и горечи доставил разрыв с Вейтлингом и Прудоном — ведь они были первыми пролетариями современности, давшими доказательства высокого духа своего класса. В начале пути Маркса они оказали бесспорное влияние на него, и он осыпал их тогда бесчисленными похвалами. Вспомнились и другие утраты подобного рода…
Но при всем том выпадали и светлые дни, были и радости. В Брюсселе Маркс еще теснее, чем в Париже, сблизился с рабочими, на деле узнал силу их классового содружества; сюда к нему приезжали, здесь познакомились с ним многие замечательные люди, бесстрашные борцы. Здесь вокруг него сплотилась прекрасная плеяда единомышленников и друзей… Здесь же Маркс и Энгельс установили тесные связи с Союзом справедливых, находившимся в Лондоне, который при их деятельном участии скоро был реорганизован в Союз коммунистов. Оставаясь неутомимым искателем научных истин, Маркс стал в эти годы революционным руководителем живого движения масс.
Именно в Брюсселе, оказавшись с семьей в очень трудном положении, Маркс до конца понял, какого искреннего, доброго и преданного друга обрел в Энгельсе. В первые же дни изгнания Энгельс предоставил в распоряжение друга гонорар за свою работу «Положение рабочего класса в Англии» и писал ему о тех, кто изгнал его из обжитого Парижа: «Эти собаки не должны, по крайней мере, радоваться, что своей подлостью поставили тебя в затруднение с деньгами». В Брюсселе Энгельс почти целый год жил по соседству с Марксом, и ничто не мешало им видеться едва ли не каждый день.
Здесь, в самом начале изгнания, они вместе написали два огромных тома — в пятьдесят печатных листов! — «Немецкой идеологии». В конце изгнания, совсем недавно, они вместе работали над «Коммунистическим манифестом».
— Сюда мы приехали вчетвером, — ни к кому не обращаясь, тихо проговорила Женни, — а отсюда уезжаем шестеро!
— Да, шестеро, — как эхо повторил Маркс.
Елена дремала рядом с детьми. Женни минуту помолчала, потом спросила:
— Ты помнишь, где мы жили, когда родилась Лаура?
За три года семья Маркса несколько раз меняла жилье.
Как правило, делалось это в поисках более дешевых квартир, в надежде на выход из долговых тупиков. Сначала Марксы поселились в центре города в отеле «Буа-Соваж», по очень скоро, через две-три недели, переехали на окраинную рю дю-Пашено. Там прожили месяца два и перебрались в еще более отдаленное от центра жилище на бульваре Обсерватории; через год вернулись в «Буа-Соваж», где квартировали с весны до осени сорок шестого года; осеньо поселились на совсем уж окраинной рю д’Орлеан, в рабочем предместье, эта квартира оказалась самой долговременной, здесь прожили почти полтора года, до тревожно-радостного февраля сорок восьмого; в феврале Маркс получил наконец (спустя десять лет после смерти отца) свою долю отцовского наследства, изрядную часть ее он отдал на приобретение оружия для брюссельских рабочих, на остальные деньги решено было вновь, в третий раз, поселиться в отеле «Буа-Соваж», чтобы в эти дни быть ближе к друзьям и единомышленникам из Союза коммунистов, Демократической ассоциации, Немецкого рабочего общества, чтобы быть доступнее для них и удобнее направлять их порой весьма разрозненные усилия в одно русло.
— Конечно, помню, — медленно ответил Маркс, напрягая память. У него была блестящая память специфически научного характера — на цифры, даты, термины и тому подобное, — но памятью на житейские факты, бытовые обстоятельства Маркс похвастать не мог. Поэтому ему трудно было сразу ответить на вопрос жены, тем более что переездов с квартиры на квартиру было так много. Но он отчетливо вспомнил, что Лаура появилась на свет в дни, когда полным ходом шла подготовка к работе над «Немецкой идеологией», а все, что было связано с такого рода работой, запомнилось ему крепко. Так, ухватившись за «Идеологию», он и вытащил в памяти все остальное. — Конечно, помню, — сказал он уверенно, — мы жили тогда на бульваре Обсерватории;
— А Эдгар? — Женни оторвалась от окна и взглянула на Карла, видимо удивленная тем, что он вспомнил.
Ну, это уж совсем просто — Эдгар! Он родился всего год с небольшим назад и именно там, где были написаны «Нищета философии» и «Манифест», то есть…
— Тогда мы жили на незабвенной рю д’Орлеан.