Ясно всем как апельсин -
Сей мужчина сукин сын.
Печальный опыт… Крупинки житейской мудрости: «Арбуз больше вишни. За неимением арбуза согласен на картошку».
Илюша оглядывается. Он видит поглупевшее, с отвислыми губами лицо Носырина, благонравный испуг Шошина, подергивающийся глаз Жоли Штекера… Он отворачивается… Снова карандаш вычерчивает в тетради кружочки, спирали, стихотворные строчки:
«Печально я гляжу на наше поколенье,
Его грядущее — иль пусто, иль темно…
Ужасно есть хочется… Денег ни копья, и не предвидится в ближайшие тридцать лет… Иль пусто, иль темно… И пусто и темно. Чтоб ему пусто…»
Начальственная нотация и строжайший допрос обвиняемых и свидетелей длится больше часу. Потом все поодиночке выходят из класса. В дверях, высоко вскинув костистый подбородок, стоит Аркадий Борисович. Каждый из гимназистов, не доходя трех шагов до порога, должен поклониться и расшаркаться. Половина класса уже проделала этот обязательный обряд благовоспитанности. Петя Любович старательно и умело щелкает каблуками. Ему, вероятно, мерещится при этом звон шпор… Рыбаков в шарканье неловок и мешковат.
«Мужик», — думает Аркадий Борисович и подтягивает подбородок ещё выше.
— Некоторые, — говорит он вслух, — полагают высоту ума в пренебрежении приличиями. Прошу повторить…
Рыбаков, закусив губу, молча повторяет поклон и расшаркиванье. Очередь скоро должна дойти до Андрюши. Аркадий Борисович делает движение, чтобы уйти. Андрюша смотрит на него, беззвучно шепча: «Трус… Трус…»
Аркадий Борисович обрывает движение к порогу. Он остается. Андрюша кланяется как манекен.
«Трус… Трус», — уязвляет Андрюша на этот раз себя. Он быстро спускается с лестницы и молча надевает в шинельной пальто. В классе остается еще человек десять. Аркадий Борисович поворачивается и, прямой, негнущийся, выходит из класса.
Гимназисты молча поднимаются и, не глядя друг на друга, идут к дверям. Всю будущую неделю они принуждены всем классом отсиживать по два часа после уроков. Никишин и Рыбаков, сверх того, получают в четверти тройки по поведению, что при повторении вело к исключению.
Ситников понуро плетется по краю панели, едва видя её перед собой. Завтра какой-нибудь приготовишка не со зла, а так, из телячьего задора, крикнет ему «прачка!», и пойдет за ним кличка из класса в класс.
— Сволочи… У, сволочи… Издёвщики. — Никишин грозит кому-то кулаком, потом наклоняется к Ситникову: — Приходи вечером. Потолкуем о всячине.
Глава пятая. НЕСУЩЕСТВУЮЩИЕ ПРОФЕССИИ
Вечером Ситников пришел к Никишину. Унылый и молчаливый, он уселся у низкого окошка. Стекла были покрыты толстой зеленоватой наледью. От комнатного тепла наледь подтаивала, и вода светлыми дорожками стекала в приделанный к раме долбленый желобок. Ситников следил за тоненькими, едва приметными струйками, и ему казалось, что это слезы, что окошко плачет, глядя зеленоватым ледяным глазом в черный заоконный мир. Туда же глядел и Ситников, ничего не видя, кроме зимней морозной черни, но всё продолжая в неё глядеть. Эта густая чернь словно всасывала в мглистую свою глубь, и не было сил оторваться от неё, и казалось, ничего, кроме неё, и нет на свете.
Никишин шагал за спиной Ситникова из угла в угол, изредка поглядывая на его узкие приподнятые плечи. Он видел, что на душе у Ситникова скверно, что давешняя сцена в гимназии глубоко оскорбила его и что он болезненно переживает это оскорбление. Никишин видел это и понимал, что сейчас Ситникову всего нужней дружеская поддержка, что надо сказать ему какие-то добрые, обнадеживающие слова, от которых стало бы у него на душе лучше, светлей. Но он не умел говорить таких слов. Не было их у него, да и взять их было неоткуда. Ему самому было так же тяжело, как Ситникову, и тяжесть эта была какая-то свинцовая — холодная и давящая. В таких случаях он приходил в ярость и способен был только зверски ругаться. Сейчас, расхаживая по скрипучим половицам из угла в угол, он тоже бормотал несвязные ругательства и густо дымил дешевой папиросой. Но он этого не становилось легче.
Из-за закрытой двери голос квартирной хозяйки, у которой Никишин снимал комнату и столовался, позвал ужинать.
— Не хочу, — буркнул Никишин, продолжая расхаживать по комнате.
Через несколько минут в дверь громко постучали.
— Что там ещё? — раздраженно крикнул Никишин.
— Не что, а кто, — раздалось из-за двери.
Вслед за тем дверь распахнулась настежь и на пороге появился коренастый паренек в коротком суконном полупальто. На ноги его были надеты старые оленьи пимы до колен, на голове — олений же потертый чебак. Коричневый, с лоснящимся ворсом чебак, подобно женскому капору, гладко облегал всю голову. Мягкие длинные концы его были завязаны узлом и закинуты на спину. Верхняя кромка чебака, вырезанная полумесяцем, открывала крепкий костистый лоб гостя. Широко посаженные серые глаза были живы и веселы, как и рот — подвижный, смешливый, сверкавший довольно крупными, чуть с желтинкой, зубами.
Ещё не закрыв за собой дверь, гость заговорил окающим северным говорком:
— Здорово, поморы. Здорово, прочие. Играйте песни, сам Геннадий Бредихин к вам жалует.
Бредихин потоптался у порога, стряхивая с ног остатки снега.
— А-а, Генька, — приветствовал гостя Никишин, который, видимо, обрадовался ему. — Проходи. Раздевайся.
— Есть, — весело откликнулся Бредихин и, быстро скинув полупальто и чебак, повесил их на гвоздь, вбитый в стену возле печи. Потом стал посредине комнаты, оправил черную матроску с открытым воротом, провел ладошкой по каштановым спутанным волосам, отчего открылись на запястье синие разводы татуировки — якорь и штурвал.
— Что-то невесело на вахте? А? — сказал он, поводя вокруг живыми глазами.
Никишин, перестав расхаживать, притушил окурок и кинул его за печку.
— А с чего бы нам веселиться?
— А с чего мерехлюндию-то разводить?
— Тебе в мореходном училище хорошо, — сказал Ситников, поворачиваясь от окна к Бредихину. — У вас всё-таки сравнительно вольные порядки, а у нас…
Ситников махнул рукой и снова отвернулся к окну.
— А что у вас особенного? — тряхнул головой Бредихин.
— Посадили бы вам такого Петрония на шею, — поддержал Ситникова Никишин, — вы бы тоже взвыли.
— Может, и взвыли бы сперва. А потом уж постарались бы так устроить, чтобы он взвыл.
— Не знаешь ты нашего жандарма, оттого так и говоришь, — проворчал Никишин.
— Может, и так, — неожиданно согласился Бредихин и простодушно развел руками.
Потом прошелся по комнате, остановился позади Ситникова, неодобрительно поглядел на его понурую фигурку и вдруг схватился за сцинку ситниковского стула. В следующее мгновение он быстро запрокинул стул назад почти к самому полу. Ситников охнул, дрыгнул вскинутыми вверх ногами и замахал тонкими руками, стараясь сохранить равновесие. Но все эти телодвижения не помогли Ситникову, и он опрокинулся на пол вместе со стулом.
А Бредихин уже отскочил от него и напал на Никишина, для начала сильно толкнув его в плечо.
— Но-но, — рыкнул Никишин угрожающе и схватил Бредихина за руку повыше локтя. — Легче на поворотах, младенец…
— Ах так, — вскинулся Бредихин. — И ты желаешь получить? Пожалуйста.
Он обхватил Никишина поперек туловища, пытаясь приподнять и опрокинуть на пол. Но повалить грузного и сильного Никишина было не так-то просто. Упершись в подбородок противника обеими ладонями, Никишин оторвал и отбросил его от себя. Бредихин упал на кровать, но тотчас вскочил и навалился на поднявшегося с полу Ситникова. Никишин пришел на помощь Ситникову и все трое завозились, топчась по комнате, кряхтя и опрокидывая стулья. Когда минут двадцать спустя вся эта кутерьма прекратилась, никто из троих не смог бы вспомнить, как и почему она началась. Они стояли запыхавшиеся, растрепанные, громко дыша и приводя в порядок одежду. Глаза их весело поблескивали. Бредихин подергал за нитки, болтающиеся на курточке Ситникова:
— Вот тебе завтра ваш Петроний, или как его, пропишет за оторванную пуговицу. Он из тебя отбивную с луком сработает.
— Пришью до завтра, — сказал Ситников небрежно.
— Вишь ты, — усмехнулся Бредихин. — Не запугаешь, значит? Это ладно. — Он быстро обвел комнатку зоркими, прищуренными глазами. — Ну, коли так, получай за храбрость.