В камине уже был зажжен огонь. На письменном столе горели четыре свечи. В работе при свечах в ранний утренний час было нечто приятно бодрящее, напоминавшее министру детство, Армагскую школу, где он учился. Под столом на мягком ковре лежала приготовленная лакеем грелка. Лорд Кэстльри страдал подагрой, что подавало друзьям вечный повод для шуток: он не признавал крепких напитков, почти не пил вина и был весьма умерен в еде, – друзья, потреблявшее в больших количествах виски, шампанское, коньяк и все же подагрой не болевшие, говорили, что, видно, нет на земле справедливости.
Министр иностранных дел по утрам работал без секретарей, – как одевался без помощи камердинера: по своей деликатности, не хотел заставлять подчиненных вставать в столь ранний час. Да секретари ему, собственно, не были нужны. Он знал все дела превосходно, и находились они у него в образцовом порядке. На столе уже лежал запечатанный пакет с ночными депешами, присланный в седьмом часу из министерства. Сбоку стояла частная шкатулка министра, большая, железная, инкрустированная золотом, тоже украшенная гербом их рода, истинное чудо искусства и техники. Над ней, по особому заказу, с год трудились лучшие мастера Англии. Открыть ее можно было только зная секретный шифр; после того, как первая крышка поднималась, появлялись еще крышки, отделения, были двойные стены, двойное дно, все со сложнейшими приспособлениями, известными только самому лорду Кэстльри. Эта драгоценная шкатулка предназначалась для хранения важнейших бумаг, вынимавшихся ненадолго из стальных шкапов министерства, или же копий, которые он заказывал лично для себя. В самом секретном отделении лежали его собственные записи, обычно по делам долговременного значения, касавшиеся вековой политики Англии и имевшие большую историческую важность.
Виконт Кэстльри распечатал пакет и стал читать депеши одну за другой. Каждая депеша укрепляла в нем уверенность в правильности его политики. Он не мог бы допустить и мысли, что послы и дипломатические агенты хоть отчасти, сознательно или безсознательно, подделываются под его взгляды и подбирают для него соответственные сведения. Будучи английским джентльменом, министр не считал других английских джентльменов способными на подлаживание и угодничество.
Все его предположения оправдывались. Тем не менее у него росло тоскливо-беспокойное чувство, с которым он проснулся в это утро и с которым просыпался в последнее время все чаще. Положение в мире было очень, очень тревожно. Везде ежеминутно могли вспыхнуть восстания, любой инцидент мог вовлечь Англию в новую войну. Эта мысль была кошмаром лорда Кэстльри.
Особенно серьезно было положение в разных землях Турции. Резидент в Янине сообщал, что Али-паша изжарил на медленном огне пятнадцать человек. Сведения о зверствах разных пашей были и в других депешах. Министр морщился с гадливостью, читая эти сообщения. Враги обвиняли его в сухости, черствости, даже в жестокости. Это обвинение было неверно. Зверства, о которых он читал были ему чрезвычайно противны. Но он твердо знал, что ничего тут поделать невозможно, что нельзя руководиться в политике чувствами, хотя бы самыми лучшими. Турция все же представляла собой порядок, – а самый жестокий порядок всегда лучше беспорядка. Обобщать ничего не следует, на одного свирепого пашу приходится десять не-свирепых, и все они вместе так или иначе выражают государственное начало. Время, конечно, сделает свое дело. К тому же, с Яниной англичане вели выгодную торговлю, за товары Али-паша платил исправно и, по словам резидента, был настроен вполне благожелательно к Англии.
Министр иностранных дел с раздражением подумал, что многие британские политические деятели, в том числе и сам Каннинг, были бы не прочь втравить Англию в войну с Турцией. «Пока я у власти, этого во всяком случае не произойдет!» – твердо сказал себе он и решил при случае напомнить врагам в палате выражение своего друга, герцога Веллингтона: «Nothing is more tragical than a victory, except a defeat».[6]
Тревожные известия шли и из итальянских государств. Это было довольно естественно: мир все не мог прийти в равновесие после французской революции и наполеоновских войн. Неспокойно и в самой Англии. Лицо лорда Кэстльри становилось все более мрачным.
Он занимал пост министра иностранных дел и был лидером палаты общин. Однако и друзья, и враги не без основания считали его настоящим главой правительства: первый министр, лорд Ливерпуль, большой роли не играл. На виконта Кэстльри валили ответственность и за внутренние дела Англии, особенно за ее финансы. Враги говорили, что его экономическая политика строится на эксплуатации низших классов. Он давно приучил себя к мысли, что от врагов не дождаться ни фактической правды, ни справедливой оценки; все же это его немного удивляло: сам он был совершенно справедлив к врагам, и не его вина была в том, что они ничего в политике не понимали. Несправедлив был и бросавшийся ему упрек в черствости в отношении бедных людей. Доходы и жалование лорда Кэстльри составляли около сорока тысяч фунтов в год. Он никогда из свого бюджета не выходил, отроду не имел никаких долгов и тоже немного удивлялся, слыша, что у других людей есть долги, – не только у каких-нибудь бездельников или мотов – это было бы неудивительно, – но и людей вполне порядочных; отчего же они не приводят своего бюджета в порядок? Из своих сорока тысяч фунтов он ежегодно уделял одну и ту же, немалую долю на благотворительный дела, впрочем и тут не без легкого удивления: каким образом могут быть люди, нуждающиеся в благотворительной помощи?
Отдельный запечатанный пакет исходил от ведомства разведочной службы. Министр иностранных дел вскрыл его без большого интереса: по долгому опыту знал, что сообщения этого ведомства вообще не заслуживают доверия и что нельзя относиться к ним серьезно. Ему было известно, что на континенте, напротив, с ужасом и восхищением приписывают этому британскому учреждению огромную важность, необычайную осведомленность, какие-то дела исторического значения. Лорд Кэстльри слушал и читал такие рассказы с улыбкой: с этим мифом трудно и незачем бороться. Ведомство разведочной службы знало мало интересного, почти ничего не делало и вдобавок, по своему крайне сложному, запутанному и секретному устройству, находилось в хаотическом состоянии: отдельные его службы были разбросаны по разным министерствам, обычно друг с другом враждовали и даже не обменивались между собой сообщениями. Более ценные секретный сведения приходили от британских военных агентов при иностранных армиях: эти были заведомые шпионы, чего нисколько и не скрывали, – каждый грамотный человек понимал, что никакого другого дела и других обязанностей, кроме шпионажа, у них нет; тем не менее их везде принимали, с ними поддерживали дружеские отношения все, вплоть до иностранных монархов. От военных агентов иногда приходили интересные донесения; от ведомства же политической разведки почти никогда.
Не было ничего особенно важного в запечатанном пакете и на этот раз. Тем не менее, одно донесение приехавшего из Венеции агента обратило на себя внимание министра. Агент сообщал, что греческие филикеры установили связь с венецианскими карбонариями, что ими также налажена опасная связь с Римом и Неаполем, что восстание должно вспыхнуть с минуты на минуту в разных городах южной и восточной Европы, что во главе заговора стоит английский поэт, лорд Байрон, намеченный в президенты европейской республики и тратящий на это дело свое несметное богатство. Лорд Кэстльри внимательно прочел сообщение и подумал, что все это, разумеется, преувеличено, однако доля правды, должно быть, есть; на него всегда производило впечатление обилие всевозможных подробностей: агент сообщал, что Байрон произнес в Венеции кровожадную зажигательную речь и что толпы итальянских и греческих революционеров, выхватив кинжалы, клялись ему в верности до гроба.
Этот скандальный поэт был всегда чрезвычайно неприятен лорду Кэстльри. Он знал его по лондонскому обществу, слышал ходившие о нем бесчисленные рассказы, иногда весьма непристойные. Как немало поживший и знавший свет человек, лорд Кэстльри делал поправку на общественное вранье: наиболее непристойным рассказам он не верил. Но ему было достаточно и десятой доли того, что говорили: Байрон был человек не вполне нормальный умственно, не джентльмен и не dignified, – да еще вдобавок вмешивающийся в дела, который нисколько его не касались и в которых он ничего не понимал (министр разумел высшую политику). «Что ж, может быть этот сумасшедший и в самом деле хочет стать президентом всемирной республики», – с досадой сказал себе Кэстльри и решил обратить на Байрона внимание австрийского посла Эстергази: пусть доложит князю Меттерниху. «Ведь этот господин на Австрию тратит теперь свое несметное богатство, – с усмешкой подумал министр. Имея сорок тысяч фунтов годового дохода, он не считал себя богатым человеком; Байрон же, бывший кругом в долгу, покинувший Англию не из романтической ненависти к ней, а из опасения долговой тюрьмы, мог казаться богачом только итальянским нищим, – как только плебеем мог казаться утонченным аристократом этот воспитанный в бедности сын Катерины Гордон. Виконт Кэстльри, впрочем, отнюдь не сравнивал его с итальянскими нищими и плебеями: лорд Байрон был лорд Байрон.