При встрече траурной процессии с его телом Николай Павлович жестом остановил катафалк, спешился, на глазах тысячной толпы опустился на колени прямо в снег. Чувство какого-то гадливого отвращения к самому себе, к этой лицемерной, ничтожной позе охватило его. Он чувствовал, как от подбородка до висков лицо заливает краска возмущения и стыда. Приложил к глазам платок. В толпе пронёсся почтительный шёпот. Безветренный морозный день сделал его таким явственным, как будто ему на ухо докладывали об удивлении и восхищении его порывом. Он не знал, что нужно делать дальше. Коленями сквозь лосины чувствовал ледяную жёсткость январского снега. Ноги ломило. Отвернулся, смотря в ту сторону, где на сизом небе редкой рассыпанной стаей летели чёрные галки и мутно серебрились пустые поля, поднялся с колен, не оборачиваясь, прошёл к ординарцу, державшему лошадь. Обернуться было противно и стыдно.
Пять лет спустя, в бане, в старом Зимнем дворце, парил его древний, как эта жаркая сырость, банщик.
— А ну-ка, старик, поддай.
Пар густым непроходимым облаком наполнял всю баню. Бледными радужными искрами просвечивали в нём огоньки свечей. Пот, горячий, как кипяток, катился по телу, а император всё требовал и требовал «поддать».
— Ох, ваше величество, и можешь же ты париться! — кряхтя над неизвестно какой по счёту шайкой, вымолвил банщик.
— А что?
— Да как же, третьего царя послал Господь парить, а этого видеть ещё не приходилось. Пар любишь: русский человек.
Николай тревожно насторожился.
— Это к чему болтаешь?
— Мыть ваше величество — сердце радуется, — не спеша и с задышкой заговорил старик. — Эно, тело какое! Пару не боишься, значит, и страстью своею вполне владеть можешь. Богатырь… эх, да что говорить: настоящих людей наделаешь…
Старик чего-то недоговаривал, но и от сказанного, больше чем от жаркого пара, чем от этих так любовно и нежаще скользивших в мыльной пене по его телу рук, морящая сладкая истома, как дурман, подступила к голове.
Он мог бы ещё похвастаться, что в это же время, невзирая на свои сорок лет, как двадцатилетний поручик, не перестаёт волочиться и изнывает от влюблённости, не оставляя в покое ни одной хорошенькой женщины. Желанием император дорожил больше, чем его осуществлением. Влюбляясь, изменяя жене с искусством, которому позавидовала бы любая ветреница, он переживал волшебное, ни с чем не сравнимое чувство. Как будто слетали с плеч годы, не тяготили сердце никакие тайные мысли и подозрения. Льстило и толкало к каждому новому увлечению ещё и другое. Он знал — и в этом крылось тоже ни с чем не сравнимое наслаждение, — что к нему тянутся, ему отдаются восторженно и ревниво не только потому, что он император всероссийский, а и потому, что красив, строен, умеет внушить и любовь и восторг к себе.
Любуясь собой и перебирая в памяти ощущения, которые оставались от той или другой встречи, он в разнице поступков и приёмов как будто разгадывал причину всегда удивлявшего несходства со старшими братьями.
Раз в Петергофе во время утренней прогулки вслух вырвалась фраза:
— Если бы я мог проникнуть в тайну собственного рождения, я бы основал новую династию.
В парке он был совершенно один, но после этого три дня испытующе и подозрительно присматривался к лицам придворных. Постоянно страшило, что окружающие смогут прочесть это в сердце. И вот, скрывая от всех, стараясь скрыть и от собственных глаз, как страшную, позорную слабость, в конце концов убедил, заставил поверить и себя, что он и Россия, он и держава — синонимы, нераздельное общее, видел в себе живое воплощение грозной и величественной идеи монарха в этот пустой и развращённый век.
На докладах нетерпеливым жестом отстранял, если ему пытались выложить на стол карту той или иной части его владений.
— Не нужно. Знаю и так. Это у меня в голове.
Не отдёрнул руки, когда законный монарх, молодой австрийский император, припал к ней с благодарным поцелуем. Незаконного, Луи-Наполеона, во всю жизнь ни разу не назвал «mon frere», как это принято в переписке между монархами.
В 1849 году, в Варшаве, вскоре после венгерского похода, вернувшего Австрии восставшую половину империи, бурно и долго распекал по какому-то поводу одного из своих генералов. Тот выскочил из кабинета весь красный и возмущённый. Обида вырвала из сердца пророческую фразу:
— Всё кончено. С такими понятиями, с такою уверенностью в собственной непогрешимости можно вести свою державу только к гибели.
И он её привёл, завещав, умирая, сыну совершенно бессмысленное:
— Пусть не любят, только б боялись. Не дай постичь им, забраться к тебе в сердце. Тогда России не быть.
— Блазонировать, то есть описать герб словами! Но для этого нужно хоть немного быть знакомой с геральдической терминологией. В сущности, я бы мог доказать тебе, что у Романовых, хотя наш grand souverain и считает себя первым дворянином, герба, в строго геральдическом смысле, нет. То, что они считают своим гербом, совершенно грубая и плебейская подделка. Мифический рыцарь Гланда Камбила [11], буде такой и существовал (я не знаю, откуда они его выкопали), какое же он имеет отношение ну хотя бы к теперешнему императору? Ведь уже в Павле не было ни капли романовской крови. Мы, Долгорукие, Наташа, может быть, единственные вообще в империи, кто может похвастаться совершенной чистотой своего герба. А это существенно, очень существенно, Наташа…
Князь вдруг замолк.
В комнату неслышно вошёл лакей, приблизился к чайному столику, безмолвно спросил глазами — можно ли убирать, и так же неслышно удалился.
— Довольно странные приёмы у твоих людей появляться, когда их не кличут, — улыбнувшись, заметила сестра.
— Что поделаешь, такова вся дворцовая прислуга: развязна, упряма, самостоятельна. Своих я всех отослал от себя. После этой истории, право, начинаешь бояться, когда тебе прислуживают твои крепостные. Эх, время, время! Флигель-адъютанту грозят разжалованием за враньё его пьяного кучера.
И князь притворно вздохнул.
— Но я всё-таки ничего не понимаю, — быстро заговорила Наташа. — Почему ты не попросишь отставки? Ведь это же оскорбление. Это непереносимо, а ты сидишь, как арестованный, как будто и в самом деле в чём виноват…
— Меня никто не задерживает, — устало перебил её Долгорукий. — Я сам не хочу выезжать. Чего доброго, ещё подумают, что я подкупаю следствие.
— Как это всё глупо и противно! — воскликнула она. — И только подумать, что десять лет назад люди дерзали мечтать о какой-то свободе, а теперь — кроме смирения тебе нечем и ответить на оскорбление.
Князь, чуть-чуть поморщившись, рассеянно перевёл глаза от её лица к окну.
В густой зелени парка проблескивало вечернее солнце. Золотая крыша дворца казалась озером расплавленного и сверкающего металла, окружённого пышной зеленью. Где-то за пределами этого блеска и этой зелени хрипло и нескладно начинала и срывалась всё на одной и той же ноте труба.
Князь отвернулся от окна.
— Местопребывание двора, русский Версаль! — проговорил он брезгливо. — Упражнения музыкантской команды услаждают слух русского императора. Очевидно, с таким расчётом и казарму построили, в двух шагах от дворца…
Протяжный и низкий звук, которым непрестанно тревожилась тишина за окном, вдруг сорвался высокой, пронзительной нотой. Князь, морщась, словно от зубной боли, заткнул пальцами уши.
— Не знаю, не знаю, Натали, — проговорил он через минуту и, иронически улыбаясь, взял с откидного столика книжку. — Может, вот это. Месть.
— Что это такое? — рассеянно полюбопытствовала Наташа.
— Тут есть поэмка какого-то Лермонтова. Должно быть, это тот самый лейб-гусар, который так преуспел с прошлого года в свете. Это августовская книжка «Библиотеки для чтения».
— Покажи, — она взяла из рук книжку. — Где это?
— На восемьдесят первой странице. Называется «Гаджи Абрек». Это, пожалуй, плохо, что слишком здесь много крови, но вот что здесь обходятся без модной роковой любви, да ещё одна мысль — это мне нравится. Хочешь, я тебе прочту?
— Пожалуй, — улыбнулась Натали и протянула книжку.
Князь аккуратно разогнул и разгладил страницы, слегка задыхаясь и нараспев прочёл:
Любовь!.. Но знаешь ли, какое
Блаженство на земле второе
Тому, кто всё похоронил,
Чему он верил, что любил!
Блаженство то верней любови
И только хочет слёз да крови!..
В нём утешенье для людей,
Когда умрёт другое счастье;
В нём преступлений сладострастье, —
В нём ад и рай души моей.
— И дальше, дальше. Послушай, Натали. Это совсем уж неплохо.
Князь заметно оживился.