— Жажду тишины! — сказал Иван Иванович. — Не сойду с этого места, пока не пострижете!
— Чадо, одумайся! Ждут тебя дома отец и мать. Ждет жена молодая.
— Вот о жене бы и вовсе вам не говорить, — сказал Иван Иванович. — Как кость она мне поперек горла. Окончательно погряз в грехе, когда женился. И не толкайте вы меня, отцы, обратно на этот грех.
Антоний поник головой и сказал Никону:
— Постриги его, отче Никон.
И Никон совершил обряд пострижения над Иваном Ивановичем, стоявшим перед ним босиком.
И не стало Ивана Ивановича, боярского сына, а стал черноризец Варлаам.
А товарищи его, видевшие это превращение, одни стояли остолбенев, а другие плакали в голос, но сказать не посмел никто ничего, страшась гнева божьего. Он махнул им рукой и сказал:
— Поезжайте.
Боярина Вышату чуть удар не пришиб.
— Подайте мне этих постников, — кричал он, — которые богатых дуралеев заманивают, обирают и в пещеры упрятывают! Подайте сюда этих бездельников, чтоб мои псы повырывали их вонючие бороды!
Его домашний поп успокаивал и увещевал, что не годится так говорить. Но боярин и боярыня с горя напились хмельные и хулили уже не только иноков, но и самого господа.
— Что́ то за бог, — говорили, — который от людей требует, чтоб они в жертву себя приносили. Мало того, что лбом ему бей. Мало того, что именье отдай, — еще и себя отдай! Поневоле помянешь добрым словом Перуна: вот уж непривередлив был, ничего-то ему, бывало, не нужно, сердечному, что дадут, то и ладно.
— Ну, не совсем так, — сказал поп. — Вам известна прискорбная история Федора и Иоанна, погибших мученически оттого, что Иоанн был предназначен в кровавую жертву Перуну.
— Как раз Перун тут вовсе ни при чем, — возразили боярин с боярыней. — Он и не знал, что ему жертва готовится, и не просил. То боярина Федора недруги подсудобили ему на погибель, все древние старцы свидетельствуют, кто это помнит.
Боярин взял вооруженных слуг и поехал за сыном.
Сын копал пещеру и пел хвалу вышнему. Увидев отца, бросил заступ и залился горькими слезами.
— Будет баловаться! — сказал боярин Вышата. — Там мать и жена все глаза выплакали.
Они сняли с него ризу, подпоясанную веревкой, одели как полагается, взволокли было на коня, но он свалился как мешок. Пришлось вести пешим. По дороге, плача и стеная, стал снимать с себя нарядное платье. Его унимали, а он знай снимал. Пришлось связать ему руки. Так, связанного, его вели через Киев, и люди думали, что ведут разбойника.
Но по дороге он попросился в отхожее. Пришлось развязать, и не углядели-таки — скинул шелковый кафтан и утопил в поганой яме.
Наконец довели. Вся челядь высыпала встречать, словно он из похода вернулся. Мать выбежала на крыльцо, протягивая руки и восклицая:
— Иванушка, Иванушка!
Жена, услышав радостный шум, вскочила с перин, на которых пролежала ничком все дни, нарумянилась на скорую руку и тоже побежала с криком:
— Иванушка, Иванушка!
Но инок Варлаам, осыпаемый поцелуями в обе щеки, только лил слезы и ни слова не говорил.
Посадили его за стол. Обставили чарками и блюдами, наперебой приговаривая:
— Ешь, Иванушка! Пей, Иванушка! У пещерников небось такого и не понюхаешь!
А он, плача, от всего отворачивался с отвращением.
Как быть-то? Последнее испробовали средство. Хоть и крохи не взял в рот — повели отдыхать, как после обеда. Заперли с молодой женой, и уж она его голубила, голубила. И тоже ничего не получилось: сидел в уголку, зажмурясь, и на перины не шел ни за что. Пока не вышла обессиленная жена и не сказала свекру и свекрови:
— Поступайте как вам угодно, а мне, злополучной, с ним делать нечего.
Домашний поп сказал:
— Разве не видите, его бог отметил.
Поплакали боярин с боярыней, да тут уж плачь не плачь, не поможет.
Резво побежал Варлаам, лишь только сказали ему, что может идти. Бежал и пел. Иноки ждали его возвращения, вышли из келий и, стоя в ряд над обрывом, издали махали ему и радовались.
Этого Варлаама через несколько лет Антоний поставил игуменом, покидая обитель.
Тогда в обители было уже много иноков. Молва о спасительной здешней жизни разнеслась и привлекала сердца.
Было отрадно, что монашество расцветает.
Отрадно было, когда постригались такие, как ученый лекарь Агапит или кроткий восторженный Дамиан. Но постригались и ленивые невежды, и тати, и убийцы. И Антоний печалился невольно, хотя полагалось ему веселиться, что заблудшие овцы приходят ко Христу.
Он печалился, видя, как уходит из обители высокое единодушие, когда каждый мог поручиться за всех и все за каждого.
Да и от самого многолюдства явились огорчения, соблазны и суета, каких прежде не было. Слава растекалась всё шире, люди шли отовсюду. Приносили расслабленных, приводили бесноватых, требуя, чтоб из них изгнали бесов. А одного от рождения немощного, Пимена, родители, принеся, так и не уносили, дожидаясь исцеления, и сами жили при нем, и рабы их жили. Всех надо было накормить, обо всем распорядиться, и эта утомительная многошумность мешала Антонию спасаться.
Кроме того, он навлек на обитель княжеское нерасположение. Изяслав на него гневался за его приверженность к Всеславу полоцкому и на пещерников смотрел косо. И, видя, что от его пребывания здесь нет больше пользы, только вред да грех, — Антоний ушел.
Взял посох, надвинул на седые брови куколь и удалился, благословив на прощанье братию и обитель и всю зеленую гору над Днепром.
Еще раньше ушел Никон, удрученный несогласием Ярославовых наследников и назревавшей усобицей. Он пошел на свою родину, в Тмуторокань, где впоследствии прославился как мудрый устроитель церковных и мирских дел.
Назначение Варлаама игуменом было угодно Изяславу. От князя потекли обители дары и льготы. И сам явился, огромный, бряцающий, красивый лицом, могучее брюхо обмотано поверх кафтана златотканым поясом, под кафтаном угадывалась кольчуга. Бурно вздыхал, стоя обедню, среди черных иссохших иноков подобный холму, покрытому цветами. От его одежд, от сочных вздыхающих уст шли запахи иного мира — грубого, пьяного, грехом напитанного, как губка. Окруженный бряцающей дружиной, заглянул в подземные кельи, где, подозревал, припрятано на него оружие, — нашел лампадочки, да скудость невыносимую, да могильный дух, да те же черные согбенные тени… Он собрал из них почтеннейших, сел в их кругу, спрашивал:
— Если двунадесятый праздник придется на среду, надо в ту среду поститься или не надо?
— Надо, — они отвечали.
— И молока нельзя принимать?
— И молока нельзя.
— А если на пятницу придется двунадесятый праздник?
— То же самое, — отвечали.
— А вы, отцы, докажите! — сказал князь с досадой.
Они принесли из книгохранилища, находившегося в церкви, книги, писанные по-гречески и по-славянски, и читали ему. Потом спорили, можно ли в воскресенье, скоромный день, закалать животных и почему греховно есть тетеревятину.
Спорить спорили, но, как ни держался благодушно, спорить надо было умеючи: рассердится — опять обитель в немилости, худо дело. На мученья не предаст, это нет, а разогнать может вмиг, его сила.
К тому времени относится первое Феодосиево чудо.
Кроткий инок Дамиан, недавно поступивший, полюбил Феодосия, любовался его подвигами и старался подражать ему, как умел. Но он крепче был духом, чем телом: быстро изнемог и разболелся. На смертном одре, выхаркивая кровь, молился пламенно, чтоб и после кончины бог не разлучал его с Феодосием; чтоб души их пребывали вместе. Молился, вдруг видит — Феодосий стоит у него в ногах и говорит:
— Услышана твоя молитва, брат Дамиан. Когда преставлюсь, приду к тебе в ту же горнюю обитель.
Сказав, исчез. А Дамиан обрадовался светлой радостью. Но, нарадовавшись, стал думать и смекнул, что дверь-то не открывалась и не закрывалась, — как же так? Попросил позвать Феодосия. Тот засвидетельствовал, что всё время был в своей келье, не отлучался.
И поняли благоговейно, что совершилось чудо.
И с тех пор поглядывали на Феодосия с ожиданием и страхом.
Он такое легкомыслие сокрушенно порицал и не возгордился нисколько, продолжая показывать пример труда и смирения.
Хозяйство их увеличивалось. Хлеба требовалось много и на себя и, главное, на богомольцев и нищих. Иноки относили торговцам в город свои изделия — чулки, корзины, — а на вырученные деньги покупали жито и делили между собой; и каждый, измолов ночью свою часть, приносил муку в пекарню. Для этого были поставлены в кельях ручные мельницы.
Но многие не выдерживали ночной работы, засыпали у мельниц. Тогда, не слыша скрежета жерновов, потихоньку входил Феодосий. Брал зерно, уносил к себе и молол. Потом ставил сосуд с мукой к двери спящего. Искус сна был бессилен над ним, как и другие искусы плоти.