Глядите, как размахнулись — от Волги до плавней дунайских. Хунны да обре тоже сперва сборищем шатким казались. Уж как их только не честили: косыми, кривыми, колченогими. А те косые, — он горько усмехнулся — не то сермяжной грубости своих речей, не то их смыслу, — семь шкур спустили с дедов наших. Булгаре, козаре — те же хунны, как мы — прежние анты. Не от хилых корней — от богатырского семени род свой ведут.
— Чужих хвалишь? — вскипел Идар.
— Хвалю? Опомнись, глупое чадо. Не возвысить пред вами дерзкий народ — истинный лик его хочу показать. Дабы не обольщались надеждой на легкую победу. Небо славьте, что мало их на земле: одна стрела против наших ста. Будь их больше — неведомо, что сталось бы с нами. Однако и с этими — не спи, берегись. Мы тут спорим за каждую мель на Днепре, за пень на его берегу, а козаре уже северян, ближних соседей наших, данью обложили. Завтра — до вас и до нас дойдут.
Русь — в замках высоких, они — в голом поле! Против рва да оплота козарин бессилен, — продолжал бурлить Идар, подогреваемый жгучими глазами местных, своих волхвов. — Приходили уже, да ушли восвояси, не солоно хлебавши.
— Приходили горстью, разведать. Слыхал про Дербень? Есть город такой на восходе, стоит меж горами и морем. Были гости у нас иноземные. Зовут их армене. Через Корсунь к нам добрались. Бают, стена в том Дербене великая, толстая, из тесаных камней, больших, точно клеть. Не вашему тыну дубовому чета. Персы ее возвели на ромейский лад. Дербень по-ихнему — «Врата на запоре». И что же? Сломали козаре запор. Ливнем стрел, как пыль дождем, со стен защитников смели. Вломились, зарезали старых и малых, богатых и бедных.
Он стиснул на груди оберег — золотое глазастое солнце. Тихо в светлице, тихо до жути. Будто в окно, взобравшись по стене, заглянул, ощерив редкие зубы, скуластый, косматый, как баба с распущенными волосами, козарин. Заглянул, обвел узкими злыми глазами застолье, свистнул — и сгинул.
высоченных гор, другой, еще пуще лютый народ объявился. Имя ему — басурмане.
— Далече, — упрямился бледный Идар. — До нас не дойдут, по дороге вымрут.
Киянин удивленно взглянул на дурака. — Хунны подале жили. Отчего и этим не дойти? Полсвета уже разорили.
— Сам… деле? — промямлил дружинник. Он с опаской, точно точильщик к лезвию ножа, прикоснулся к бревенчатой стене. Сухое дерево, горячее. Все заметили это, все догадались, зачем он притронулся, что подумал при этом, — и плохо, не по себе, сделалось всем: волхвам, и боярам, и князю, Князевым слугам — тиунам, подъездным, огнищанам.
Путь в Киев идет по Днепру через Родень, купцы пристают и к здешним причалам. Правда, в город священный их не пускают, а кто захочет войти — убьют, но кто захочет? Зато на пристани воля: ешь, пей да рассказывай. Слыхали и тут о козарах, о басурманах. Они представлялись непостижимо далекими, жили, казалось, не на твердой земле, сходной с днепровской, а в сказочной зыбкой стране, в безопасной потусторонности, в пределах Кощеев Бессмертных, немыслимых Змеев Горынычей, извергающих огонь. И вдруг эта темная даль с громом придвинулась, подступила столь близко, так плотно притиснула к стенам, что трудно вздохнуть.
— Хватит, други, хвастать. Умей человек взглянуть на себя, стоя поодаль, — за волосы схватился бы со страху: сколько сил уходит на ветер пылью речей бесполезных. Недруг — не дурак, бахвальством его не проймешь. Хвастать и он умеет. И боится не слов — мечей. И не старых, давно затупелых — новых, острых. Что и впрямь в крепких руках. И чтоб теми руками владела голова, которая знает, где и кого, как ударить, когда вынуть оружие, когда убрать. Да, было время удалое. Было — минуло, стоит ли жалеть. Народ наш — издревле пахарь, жил землей, не разбоем; к баловству его другие увлекли. Ходили, ходили — чего за морем выходили? Чары да корчаги. Зато свое хозяйство разорили, пашни запустили. В землянках темных ютились. И до сих пор в них сидим. Мало чести — на стороне искать пропитание. То удел неумелых, нищих, пропащих. Хочешь богатств? На своей земле их добудь. Вот, поглядите.
Он вынул из-за пазухи большой дымчато-зеленый, с голубоватыми и желтыми разводами, турий рог в золотой оковке, с тонкой цепью, прикрепленной к округлым ушкам на ободе и оконечье. Десять сноровистых рук сразу метнулись к нему — будто киянин сказал: кто первый схватит, тому и владеть.
Смотрели, цепенея: работа будто византийская, но, опричь ясной четкости линий, соразмерности изображений, ничего в ней ромейского нет. От частых узорных кустов, выбитых по краю обруча, хищных птиц в чешуе нагрудных перьев; разверстых пастей туго сплетенных зверей степью древней разит, древней скуфью.
Нет, и не скуфь мудрила над рогом. Ее рука известна по вещам, что лежат в ларцах наследием стародавних времен. Рог был новым. Совсем новым. И не только по свежести чекана, невиданной прежде добротности. Он тем отличался от затейливых скифских изделий, что в этих зверях, псах и птицах, в их стати, сквозило меньше сказочной вычурности, больше правды, простоты земной. Это Русь. Степь, дубравы, холмы. Рубахи белые. Туры, сапсаны. Заливистый лай собак. Повеселели, преобразились люди, стали зорче, моложе и краше. Может, впервые смутно подумали, как много может поведать вещь о земле, на которой сработана, как внятно может она говорить с человеческим сердцем.
— В Киеве рог изготовлен, — пояснил с улыбкой гость. — Немало у нас диковин. Знатно живут поляне.
— Как не жить, — сказал Ратибор. Не дай господь зависть выказать, честь свою уронить. Но, как ни старался князь говорить покойно, даже благодушно, с сытой усмешкой, прорывалась досада в коротких судорожных вздохах. — Удачное место. От степей, сухоменей, козар вы подале, влаги и хлеба у вас поболе, бором густым прикрыты.
— Велик Перун, — кивнул гость. — Милостив к тем, кто служит ему. К чему я былое тревожу? О хуннах, готах да обрах толкую? Мол, Русь сумела их пережить. Суть в том, почему сумела. Дружно жили, вот почему. Братство племен поднепровских ковали.
— И ныне в братстве живем. — Чует князь, чего домогается киевский волхв. И внутри — соглашается с ним. Но, соглашаясь, озирается на Доброжира, на прочих волхвов, его подручных, и видит: все горше, труднее им слушать киянина. Вот закричат, взовьются, обидят гостей. А Ратибору не хочется их обижать. И впрямь — время тяжкое. Случись беда, кто спасет? Русь — перед всем белым светом одна.
Но и волхвов своих обидеть страшно. Сильна и опасна их власть. Смердов подымут. Скинут.
— В братстве? Нынче этого мало, чтоб на ратное дело — вкупе, а повседневно — врозь. Оглядитесь! Жизнь уже иная. Русь взбудоражена, слышите? Большие силы в ней накопились. Растут города. Растет человек, его разумение. Хватит в погостах глухих бирюками сидеть. Сотне идолов разных, друг другу враждебных, требы класть. Пора вместе жить, единому богу служить, державу единую ставить. Козаре степные — и те свою сколотили. Чем мы хуже? Даже обре строили державу. Но у них ненадолго ее хватило, ибо питались разбоем, опоры прочной не возвели. Оттого и пали так скоро. Долговечной, крепкой державе — не лихость и буйство добрая основа, а разум, терпение. Возьмем, к примеру, готов. Неприязнь — неприязнью, а жизнь — жизнью. Не стали деды дотла, до последней кровинки, резаться с ними, сразились — и помирились, на ромейскую землю вместе обрушились. И что? Отвели беду. Свой корень сохранили. Речь и смысл сберегли. Где теперь те несчастные готы? Бог весть. А мы — здесь. Как жили, так и живем по Днепру. Шумят козаре? Пусть. Откупимся, дарами ублажим. Чтоб и нам не в тягость, и ханам в радость. Пусть едят, пусть пьют. Надо будет — и дань согласимся платить. Даже на это пойдем, чтоб отразить огонь и разорение. Сразу их, упрямых, не осилить. Пусть похваляются властью над Русью. И, похваляясь, нас от других, которые злее, пока заслоняют. А мы — знай свое. Исподволь будем строить. Воздвигнем державу на ромейский лад, большую, мощную. Чтоб вместе нужду и козар одолеть, пути расчистить, рубежи раздвинуть, степи пустые распахать, к морю выйти: не ради набегов лихих — чтоб место занять средь великих держав, навечно пол солнцем землю свою утвердить.
Околдовал их кудесник. Загудели радостно. Первым крикнул дородный, красивый, всегда веселый Пучина:
— Добре!
— Добре! — подхватили бояре. И зашептались: киевский князь стреножит Ратибора. Сохранит погосты от поборов частых. Жить боярину станет втрое легче: в единой-то державе человеку с достатком есть где плечи развернуть, добро умножить. Разгорелись глаза. Но и князь Ратибор доволен. Властью тех же киян он смирит бояр непокорных, готовых сейчас его из замка выдворить.
Смекнула и челядь, толпясь у дверей: что до смердов, то они уже который год рвутся тех киян признать. Везти одного седока, одного едока кормить — куда способнее, чем тащить на себе ораву ненасытную, что и тебя понукает, и меж собой на ходу дерется, опять же в тебя пинками попадая.