— Да так! Дуры, которые считают, если мужчина переспал с ними, тут же обязан жениться! — и, кипя от злости, скорее всего на самого себя, обжег взглядом капитана.
Капитан снова шел рядом с ним, он сгорбился так, что сзади торчком встала сабля, и не заметил, как на него посмотрел Панкрац.
— Ах, вот как! — только и сказал он и до первого угла, как и Панкрац, не проронил ни слова. Здесь вдруг очнулся. — Мы бы могли и поторопиться. Ведь вам еще нужно ехать в больницу!
Шли они медленно из-за Панкраца. Он беспрестанно оглядывался назад, проверяя, не идут ли за ними девушки, да и теперь не ускорил шаг.
— А зачем? — ехидно спросил он. — Вы считаете, что я непременно должен быть там? Помочь я ему ничем уже не смогу! Вы слышали, еще в вестибюле сказали, что он мертв!
Капитан остановился, впился в него глазами и, сжав плотно губы, глухо произнес:
— Разве вас не интересует, отчего он умер?
— А у кого я могу узнать? Если мне что-то и надо сделать, так это сообщить Васо! Но Васо наверняка нет дома, он ушел в гости! Следовательно, все откладывается до завтра, а завтра приезжает бабка.
Капитан молчал, снова уйдя в себя. До сих пор он был уверен, что на балконе рядом со старым Смуджем был не кто иной, как Панкрац. Почему он это скрывает? Может, в последнюю минуту между ними произошло что-то, отчего старик сильно разволновался и внезапно умер? Может быть, несмотря на то, что бабку выпустили, Панкрац принес дурные известия, которые, опоздав в театр, мог слышать от Васо и здесь рассказать о них старому Смуджу? Или Панкрац, разозлившись, что старик появился в театре, преднамеренно его чем-то запугал, это и послужило причиной смерти?
Мысли о Панкраце, созвучные тем, что возникли еще во время спектакля, снова роились в голове капитана.
Если Панкрац мог стать полицейским осведомителем, то, следовательно, он способен и на любую другую подлость; разве вообще все в его жизни не строилось на лжи и подлости? Так, не признавая себя и Смуджей виновными в деле Ценека и Краля, разве не защищался он с помощью лжи? А если это ложь, то как он, капитан, смеет давать показания, которые обещал Панкрацу, и тем самым усугублять преступление, совершенное им и его близкими?
Старого Смуджа больше нет, — размышлял он, шагая по дороге, — нет его, и разве все поведение Панкраца, а возможно, и его вина в смерти старика не являются новым доказательством того, что он если не Ценека, которого, вероятно, убила старуха, то Краля отправил на тот свет? Да, в таком случае суду следует сказать истину, помешав осуществлению подлого плана Панкраца, бросившего Ценека в пруд и теперь пытавшегося свою вину переложить на невиновного Краля, ставшего, в свою очередь, жертвой его нового преступления!..
Не слишком ли он выдал себя Панкрацу, раскрыв свои убеждения, и разве тот, будучи полицейским осведомителем и мстя за себя, не мог ему навредить, что сейчас было бы крайне нежелательно?
Этот страх, усилившийся от мысли о завтрашнем рапорте, постепенно овладевал капитаном, мешая ему действовать решительно. Тем не менее он отважился заметить:
— И все же тогда на балконе со старым Смуджем могли быть вы, господин Панкрац! Я не понимаю, почему вы это скрываете?
— Я скрываю? — Панкрац остановился и, хмыкнув, вспылил: — Бог знает, кого вы могли видеть! Впрочем, что тут такого, если бы это был и я? — он решил признаться, но, вспомнив о деньгах, добавил: — Меня удивляет, почему вас это так беспокоит? Может быть, вы следили за мной, если так уверены?
Нет, он не следил за Панкрацем: напротив, тогда он был счастлив, что смог от него избавиться и побыть один, поэтому и отказался выйти вместе с ним. Причина заключалась в его внутреннем ощущении, которое имело отношение к Панкрацу постольку, поскольку избавляло его от душевных терзаний, связанных с мыслью, будто он от него ничем не отличается. Именно об этом своем ощущении он беспрестанно думал и сейчас, во всяком случае, мысль эта постоянно возвращалась к нему, улучшая ему настроение, впрочем, как и тогда, когда, возвращаясь после антракта в зал, он встретился с Панкрацем.
Но не было ли одной из причин его тогдашнего хорошего настроения то, что на балконе он заметил и старого Смуджа? Ему понравилось, что старик все же пришел, заинтересовавшись тем, что когда-то было его подлинным, в отличие от торговли, призванием. Да, это пришлось ему по душе, но как страшно все закончилось! — капитан никак не мог отделаться от неприятной мысли, что сам увлек Смуджа в театр, подав ему эту идею! Конечно, предложив ему туда пойти, он мог уговорить Панкраца взять старика с собой; находясь вместе с ними, он бы легче все пережил и, возможно, самое главное, был бы пощажен Панкрацем! Но разве Панкрац в чем-то виноват?
Неожиданно, едва успев возмутиться Панкрацем, упрекнувшим его в слежке, у капитана мелькнула догадка, после чего обвинять Панкраца ему показалось бессмысленным. Так, немного укоряя теперь и себя, капитан поспешно, чуть ли не задыхаясь, воскликнул:
— Послушайте, старый Смудж умер сразу же после действия, заканчивающегося смертью Валентина! Не кажется ли вам, что именно это на него повлияло?
Хотя Панкрацу и вспомнилась улыбка мертвого деда, его больше, впрочем, как не особенно и прежде, не интересовали душевные причины смерти деда. Единственно, что показалось ему несколько любопытным, это неожиданное совпадение: в тот же самый антракт, когда его дед, видимо, задохнулся в приступе астмы, он рекомендовал капитану выйти подышать свежим воздухом. Но об этом ему не хотелось говорить, скучен и неприятен был для него весь этот разговор о Смудже, поэтому и решил его прекратить. Выслушав капитана, он только пожал плечами и согласился.
— Возможно! — и тут же перевел разговор на другое. — Какое впечатление на вас произвела девчонка, что с той жирафой, — он имел в виду девушку постарше, — стояла у театра?
Капитан же продолжал размышлять дальше, гадая, что за причины, светлые ли, мрачные, могли вызвать смерть Смуджа, и теперь неохотно ответил:
— Да я и не разглядел! Кажется только, что она была заплакана!
— Заплакана? У нее всегда такие блестящие, с поволокой глаза, словно она вечно сгорает от страсти!
— Возможно! Вам это, конечно, лучше знать! — капитан бессознательно принимал навязываемый ему разговор. — Вероятно, вы ее любили. Или ту, вторую?
— Нет, именно первую! Любил и мог бы все еще любить! — засмеялся Панкрац. — Мог, если бы с ней не случилось то же самое, что и с милой барышней Фауста, ха-ха-ха!
— Что? Забеременела? — заинтересовавшись, спросил капитан, не преминув заметить: — Почему же вы смеетесь? Неужели вас так забавляет чужое несчастье, особенно беда, случившаяся с девушкой, которая, возможно, вас любила, если вы ей и не отвечали взаимностью?
— Да в том-то и дело, что полной уверенности нет! — Панкрац еле сдерживал смех и все же не выдержал, прыснул. — Я знаю, для вас все это не так просто, вы об этом уже говорили! Видите ли, мне всегда смешно, если женщина беременеет. Когда заходит об этом разговор или до меня доходят подобные слухи, мне кажется, что речь идет о корове или кобыле! Все мои иллюзии о женщине рассеиваются, я вижу в ней только самку.
— Вы необычайно тонкая натура! — не без иронии заметил капитан и помрачнел. — Выходит, бросили ее, а она беременна? Тогда тем более понятно, почему она плакала!
— Вот так! — осклабился Панкрац; разумеется, девушку он бросил вовсе не из-за утонченности своей натуры. По правде говоря, все это были просто слова, а расстался он с ней потому, что она была бедна, и потому, что, если уж она забеременела раз, он боялся поддерживать с ней дальнейшие отношения, опасаясь, как бы это не случилось вторично! — Джентльмен я или нет, как вы считаете! Вылечил я ее хинином, хинином, ха-ха-ха! Именно в театре мне пришла в голову прекрасная мысль, если бы то же самое Фауст сделал с Маргаритой, не было бы всей этой глупой трагедии! Закончилось бы все — чем, впрочем, и бывает с самого начала до конца всякая любовь, да и жизнь: комедией! Ха-ха-ха!
— Н-да! — совсем уже отчужденно только и пробормотал капитан.
Впрочем, во время спектакля его ощущения были совсем иными. Поначалу, правда, они не были связаны с женщиной и вообще со спектаклем. Тогда, в течение почти всего второго и третьего действия, — опоздав, он половину первого простоял в коридоре, — он мучился от того, что никак не может разобраться в самом себе. Мысли его вертелись вокруг событий, произошедших после полудня и вечером до прихода в театр. Столько всего на него нахлынуло, что поначалу он барахтался в каком-то безнадежном хаосе. Постепенно же и воспоминания и мысли прояснились и центральным оказался вопрос: что делать, как вести себя на завтрашнем рапорте? Это было главное, от этого, — как казалось ему, — зависело или могло бы зависеть все, может, вся его дальнейшая судьба! Да, если бы ему удалось своим несколько странным поведением произвести на генерала впечатление человека с расстроенной психикой, не совсем нормального, его просьба о выходе в отставку, возможно, могла бы быть удовлетворена быстрее, чем тогда, когда он затеял эту историю с процессией. Ну и что, пусть бы у него все получилось так, как задумал, разве стал бы он свободным человеком, который мог бы жить согласно своим убеждениям, если за эти убеждения преследуют, а он не способен уже ни увлекаться, ни бороться? Да и к чему бороться, где и в чем гарантии успешного исхода этой борьбы? Горсточка людей на площади, пять процентов всего населения страны, из них большинство действует бессознательно, остальные миллионы в большей или меньшей степени подобны Кралю! — эти возражения были, в сущности, не его, а Панкраца, но, проникая в него, становились его собственными. Конечно же, все бесплодно, как мечта Фауста о прекрасной Елене!