– Уж ты об этом, дружок, не пекись, – сказал Митяй. Он снял лаптишки, стал переобуваться в сухие онучи. – Меня заводские изрядно знают, не сумневайся. Да и мужиков-то на заводе таперича самая малость: кто лес валит да угли в куренях жжет, кто в шахтах руду копает, а на заводе-то, дай бог, чтоб сот с пяток народу было.
Туман час от часу становился гуще. Вот скрылись лошади, хрупавшие вблизи костра овес, пропали иглистые очертания оголенного кустарника, замутнел, стал каким-то призрачным живой огонь в костре, а три казака, сидевших по ту сторону огня, потеряв облик человеческий, превратились в каких-то бурых чудовищ. Белый туман поглотил все пространство. Стало, как в бане, втугую насыщенной паром. Одежа у путников промокла, к лицам, к обнаженным частям тела липла влажная паутина, она проникала под рубаху и заставляла вздрагивать от пронизывающего озноба. С сучков кустарника, что поближе к костру, покапывала, как редкий дождик, прозрачная влага.
Путники изрядно продрогли, стали укладываться спать. Хлопуша и дядя Митяй улеглись бок о бок – седла в головы – на двух потниках, прикрывшись овчинным тулупом. Оба позевывали так, что трещали скулы, но сон бежал от них. Дядя Митяй, почесываясь и поохивая, неторопливо, душевным певучим голосом рассказывал:
– Родители-то мои, чуешь, пришлые из-под Казани крестьяне, насильно их пригнали на завод. От горя да с непривыку вскоре они и умерли. А мой братеник, парень по девятнадцатому году, у домницы работал. Как-то выпустили из домницы жидкоогненный чугун, он и потек по канавкам, жарища сделалась, как в пекле. А братейник-то мой, Пашка-то, чуешь, прочь, наутек, да возьми запнись и брякнись со всех ног поперек огненной той канавки… Брюхом упал… Так, веришь ли, напополам его пережгло. Схватили его люди за руки да за ноги – так надвое и раздернули…
– Неужто пополам?
– Как перерубило! Одним пыхом…
– Страдалец…
– Страдалец-то не он, а мы страдальцы, кои вживе остались, – сказал в туман дядя Митяй. – Заводская жизнь самая страшительная, гаже её нет.
Самый крепкий человек возле домницы боле шести лет не выдюжит. Вот через это самое и ударяются трудники в побег. И я бегивал. И вот слушай, мил человек… Лет шесть тому натыкался я в лесу на праведного человека, на дедушку Мартына, отшельника. Он тоже давным-давно с завода утек и поселился в самой трущобе, в уреме… И долго сила господня спасала его от розыскных команд.
– Ишь ты!..
– Он себе избушку березовую срубил да опустил в землю ее. Крыша вровень с землей сделалась, а поверх крыши мох, чапыжник, деревьица растут – в двух шагах возле такого жительства пройдешь – не приметишь. Во как, миленькой… Избушка мерою до пяти аршин, лаз в её тайный, потайное оконце на восток. А земля на полу укрыта хвоей насеченной: лежать мягко, и дух от хвои добрый. А в уголке чувал из дикого камня, для сугрева. Под потолком иконка старозаветная, пред ней самодельная свечечка – старец свечи-то сам делал, он в уреме на деревьях четыре диких бортовых улья сыскал… Ну-к у него и медок, и воск! И была у него святая рукописная книжица «Ефрем Сирин», он мне её вгул читывал… Бывало, оба от умиления над книжицей плакали… – Дядя Митяй вздохнул, почмокал губами и вдруг умолк.
Хлопуша толкнул его в бок:
– Уснул, чего ли? Сказывай! Я уважаю этакое.
– Да нет, не сплю я. Думки разные одолевают про правду да про кривду… Вот я и толкую… Добро жить в пустыне, добро о душе пекчись.
Как вспомнишь, вспомнишь жизнь людскую, пропащую, так кровь в жилах и застынет, – голос дяди Митяя стал еще душевней, еще трогательней, своими воспоминаниями он был по-настоящему взволнован. – Да, да… Такие страданья людям, такие печали да болезни! Пошто мы, окаянные, на мир богом посланы. Пошто одни в тепле да в радости, а другие весь век маяться обречены, в молодых годах стариками ходить?
– А-у, – вздохнул Хлопуша. – А-у, брат… Мается весь народ, все люди страждут, а в веселости век живут только господишки да купчишки, да еще разве алхиереи с протопопами. Я-то знаю, я-то, браток, все знаю. Я и алхиерейскую бывальщину знаю, всю до подоплеки, я сам у тверского алхиерея в услуженьи жил.
– Оо-о! Бывалый, значит, человек.
– Ну, а как же отшельник-то, Мартын-то твой? – помолчав, спросил Хлопуша. – Как жили-то, чем питались-то вы?
– А питались мы больше всухоядь: то грибками, то ягодками. Ну, правда, приносил нам из деревни дед один хлебца, молочка когда. Приносил тайно. Помолится с нами, поплачет о грехах и – домой в радости. От молитвы да от покаянных слез всякая душа людская в радость приходит. Да и сам я в радости у старца жил. Душа играла, как солнышко о пасхе… А вот как сграбастали меня, да выдрали до полусмерти, да на руки, на ноги кандалы наложили, опять я заскучал! В Сибирь на вечное поселение просился, не пустили. Ой, многие, многие просятся в каторгу, чтоб от немилой заводской жизни уйти, – не пущают.
– А вот ужо мы на заводах старые-то распорядки переломим, – убежденно проговорил Хлопуша.
– Дай-то бог! – вздохнул дядя Митяй.
– Добро бы к старцу-то твоему зайти да покалякать с ним, – сказал Хлопуша и почему-то застыдился своих слов. – Хоша, правду молвить, не шибко-то я люблю святых: бездельники, пустобрехи… Ну только и промеж них попадаются трудники, людскому миру наставники. Знавал и таких я.
– Умер старец праведный Мартын, преставился! – уныло молвил дядя Митяй и перекрестился. – Как учинил я побег в последний раз недель с шесть тому, не боле, опять к старцу подался. Вошел я в келейку, в коей пять годков не бывывал, гляжу – на сухой хвое кости человечьи лежат, руки сложены, череп в праву сторону откатился. А тела и следу нет, истлело скрозь. На ножных костях лапотки, на плечах да на руках армячишко тленный.
И книжица «Ефрем Сирин», открытая на груди… Ой и тяжко ж мне стало…
Пал я наземь да и завыл в голос… А вскорости после того и сыскан я был.
Вот привели меня в заводскую тюрьму, приговорили к двум тыщам шпирутов этих – стало быть к самой смерти! За многократные побеги мои то есть.
Дядя Митяй почвыкал носом, повздыхал и вновь заговорил, но голос его окреп и оживился.
– А тут, гляжу, явились ко мне в тюрьму середь ночи трое парней.
Думал я – ангелы небесные. Нет, наши ж парни – Ванька, Степка да Тереха, что у кричных молотов робят. Вот явились да и говорят мне: «Мы сей минут, дядя Митяй, с тебя кандалы сорвем, мы караульных солдат водкой опоили. И бери ты, – говорят, – лошадь сготовленную, возле зимника в балчуге стоит, и беги ты, – говорят, – не медля к Оренбургу-городу, там царь объявился, и толкуй батюшке, пущай он к нам силу шлет. А мы ему, свету белому, служить согласны по вся дни…» Ну, я и поскакал. А достальное, миленький мой, сам знаешь… И я так полагаю своим умишком, что этакое дело благодатное приключилось не инако, как по молитвам Мартына, старца праведного… Да ты слушаешь, ай спишь?
Хлопуша храпел и взмыкивал.
2На другой день, совершенно неожиданно, пристали к Хлопуше в степи четыре десятка конных башкирцев, готовых служить новоявленному государю.
Башкирский старшина сказал:
– В нашу землю пресветлый царь указ прислал. Вот мы и поднялись.
Спустя сутки взбодрившийся отряд вступил в дремучие уральские леса.
Митяй вел людей по узкой лесной дороге, которою возницы в огромных коробах доставляют на завод древесный уголь. Стало наносить дымком. Митяй, принюхиваясь, сказал:
– Скоро до куреня будем.
Действительно, в глубине леса, справа от дороги, показались сквозь чащу густые клубы дыма. Отряд свернул туда.
Просторная поляна сплошь завалена огромными бурунами бревен и саженных поленьев. Эти лесные богатства были заготовлены еще прошлой зимой и подвезены сюда для переработки в уголь. А без угля нет ни выплавки чугуна, ни выделки железа и стали. На поляне высился объемистый, в виде усеченной пирамиды, холм. От плоской маковки до основания склоны его были засыпаны землей, перекрыты дерном. Из вершины холма, как из печи, валил густой смолистый дым. Возле дымящегося холма копошились чернолицые, чернорукие, как трубочисты, люди, среди них бабы и подростки. Это – углежоги. Они насквозь прокоптели – казалось, им в жизнь не отмыться; у них воспаленные, гноящиеся глаза и жестокий кашель, они сплевывают «чернядью». В руках их длинные обуглившиеся колья, железные шесты, лопаты.
Углежоги, старые и молодые, поклонились подъехавшим незнакомым людям.
Больше всего их удивил вид сидевшего на рослом пегом жеребце огромного детины в черной сетке, из-под которой торчала рыжая, с проседью, бородища.
– Братцы! – прокричал с коня дядя Митяй, кивнул головой на Хлопушу. – Этот человек послан в Авзян пресветлым государем нашим добрую жизнь трудникам устраивать.
Углежоги, окружив всадников, сдернули шапки, усердно закрестились, заговорили гулко:
– Рады служить надеже-государю! Видно, и на нас оглянулся господь – царя послал… О! братцы, глянь… Да это, никак, наш Митрий Иванов…