– Дурень, волоки сюда...
С этой глухой злостью Яшка догнал Тайку, приволок и бросил в возок. Сам забрался на лошадь верхом и с каким-то тупым наслаждением слушал, как тоскливо упрашивает Тайка:
– Яшенька, оборони меня от насильника. Христом-Богом прошу.
Версты с две ехали ступью, и Яшка не смел оглянуться, потом услыхал раздирающий душу крик, и снова злое удовольствие шевельнулось в нем.
В Соялу приехали затемно, остановились на квартире у крестьянина Пахома Пахова. Здесь Сумароков решил заночевать, он устал от девки и от длинной дороги и хотелось водки. Сам хозяин, мертвецки пьяный, спал на полатях, а его баба слезла с печи, сразу запалила свет, стала хлопотать с едой. Тайка, глухая ко всему, убежала за загородку, тупо прислушивалась к себе и каждый раз вздрагивала от мужских шагов, которые, казалось, приближались к ней. Душа у Тайки высохла и слезы пропали, она была в ознобе и невидяще смотрела вокруг, не зная куда забиться, чтобы исчезнуть насовсем. Зашла хозяйка, и Тайка стала упрашивать чуть ли не на коленях, а баба пуще ее дрожала от страха, – диво ли, сам землемер на постое, и едва разбирала, что говорит девка.
– Хозяюшка, спусти меня как ли, Христом-Богом прошу. Барин меня снасильничал. Ой, как мне, девке позорной, жить ныне...
– Ничего, ты пореви, – утешала баба. – А спустить тебя не могу, барин нас и вовсе живота лишит. Ты уж как ли перетерпи, Господь с тобой. Бабье-то горе забывчиво, а тело заплывчиво.
Тут пришел Михайло Пахов, брат хозяина, принес бутылку водки, и Сумароков налил всем по стакашку. Тайка показалась из перегородки, встала у дверей; она уже ничего не видела толком и монотонно, как нищая, стала просить Михаилу Пахова, чтобы он увел ее отсюда. Но мужик только пожимал плечами и ухмылялся, не зная на что решиться, землемер сидел напротив злой и черный с лица; и Михайло думал только, как бы незаметней смыться отсюда, от греха подальше.
А к Сумарокову от вина пришла злость, ему хотелось кричать и кого-то бить, и когда Михаиле Пахов ушел, приказал Яшке принести из загородки девку. Яшка, уже хмельной, послушно принес Тайку и поставил посреди избы. Хозяйка, бледная от страха, направила в переднем углу под образами место и скорее заползла за печь, там крестилась и умоляла Бога, чтобы тот пронес несчастье мимо избы. Сумароков поил Яшку из колокольчика и тяжело смотрел на Тайку. А девка уже была не в себе, ее можно было четвертовать, измываться над ней, и она послушно бы подставляла свое тело, и только одного хотелось измученной душой, чтобы наконец оставили в покое и дали уснуть.
Яшка послушно пил из колокольчика, землемер сильно кренил над ним медную посудину, и парень чуть не заливался вином.
Потом землемер грозно прогнал Яшку, взял Тайку за косу, намотал ее на руку и, больно заламывая девке голову, повел под образа...
Яшка во дворе зарылся в сено и сразу тяжело и пьяно уснул; беспамятно храпел на полатях хозяин; свесив голову, не смея уснуть, сторожко наблюдала за барином баба, и, пугая ее, гулко и неожиданно садилась от мороза изба.
Если бы весна была на дворе, не привез бы Яшка девку обратно в родимый дом, кинулась бы она в омут, и все бы страдания разом кончились. Но зима стояла на самом переломе, мороз палил, лес тихо позванивал обледеневший, когда ехали суземьем и порой задевали широкими обводами саней придорожный ольшаник. Тайка лежала, укутавшись в шубу, и не слышно было ее, не видно, словно везли покойника. Яшка уже пришел наутро в себя и, проводив землемера в Совполье, выслушав его грозные наставления, стал крепко думать, как бы выпутаться из беды. Ему было жаль Тайку, он вспомнил, как носил девку на руках, и в душе вместо вины рождалось почему-то легкое смущение.
В полдень въехали во двор. Яшка уже приготовился обороняться, ожидал, как сейчас выскочит из сеней хозяин и начнет матерно лаять и собачиться. Но, видно, самого где-то не было в доме, ушел по делам в деревню, потому что встретила Августа; едва сошла с крыльца: совсем опухла баба от водянки и с трудом переставляла ноги, волосы растрепались и выбивались на желтое рыхлое лицо седыми прядями.
– Что-то скоро нагостилась? – спросила Августа у дочери, но Тайка не ответила, с посторонним взглядом прошла мимо, каменно поднялась по ступенькам в сени, мать проводила девку взглядом и пожала плечами.
– Что с ней? Прошла как удивленная[49] . С матерью нынче и не здоровкаются...
– Барин ее снасилил, – угрюмо сказал Яшка, не показывая лица из-за лошади. Так ему было ловчее говорить.
– Как снасилил? Полно тебе молоть-то ерунду.
– Кабы ерунду молоть, – хрипло сказал Яшка, и Августа почему-то сразу уверилась, что говорят истинную правду, да и этим ведь не шутят, припомнила меловое лицо дочери, всплеснула руками, натужно дыша, поспешила, как могла, в избу.
– Как же это, а? Что же это на свете белом деется? Доченька ты моя, красавушка ненаглядная, – сразу больно резануло сердце, и почувствовала Августа, как близка ей и любима дочь.
Она нашла Тайку в горенке. Дочь лежала пластом на кровати, тупо глядела в потолок и не шевельнулась, когда мать переступила порог. На белом лице зеленые глаза казались черными.
– Ты не лежи молчком, ты поплачь, осподи, – робко подсела подле, стала гладить льняные дочерние волосы, еще не решалась спросить о главном, да и не было уже нужды спрашивать...
«Ой грех-от, ой грех-от, – думала, как теперь жить девке. – Ой, чуяла я беду, уж так сердце стогнуло, когда из светелки смотрела на дочь. А тот-то, басурман, развалился, прости Господи, как беременная баба, не шевельнулся. Ой, тятька, тятька, где-то бродишь по деревне, а не знаешь еще нашей беды, на свою голову привечал-поил нехристя окаянного, а он надругался, набесчетил нашу красавушку. Знатье бы такое, заранее бы отвел беду от ворот, на амбарный замок запер горенку, чтобы нечистая сила не поманывала девку. Она, она, проклятая, смутила душу...»
– Ты поплачь, поплачь, доченька. – Августа стала раздевать девку, увидала рубаху в крови, ахнула, уже слезно запричитала, потом одела дочь во все чистое, посадила под образа, голову гребнем убрала, заплела в косу ленту алую, расчесывала Тайке волосы, а сама была словно глупая. Дочь сидела ровнехонько, только в горле у нее, будто у лебедушки, что-то булькнет и затихнет, и грудь колыхнется шумно, – знать, давит ее рыданье, а слеза прорваться не может.
– Ой уж обидно, доченька, как не обидно во молодости опозоренной быть. Теперь уж подавно худая слава ляжет, да и каждый озорник будет попрекать да радоваться. Ты поплачь, доченька, пореви...
А Тайка молчала, глазами каменными смотрела на дверь, и на покусанных опухших губах проступала пузырьками кровь.
– Ты ведь у нас разумница, ты у нас красавица, ой, бабы Васени нету на тебя глянуть, вот бы возрадовалась, – сказала Августа, и тут Тайка всхлипнула, ударилась головой о столешню, потом откачнулась да затылком о стену, да потом опять о столешню, да смеяться стала, да икать и кричать громко, с лица совсем помертвела, подтаяла, а часа через два тут же за столом и уснула, будто в омут провалилась. Августа спохватилась, едва до бабы Соломонеи дошла. Бабка, уже совсем древняя, а Бог не прибрал ее, поспешила к Чикиным, долго шамкала, жевала собственный язык, и нижняя челюсть убегала к самому носу. Сдувала с крынки воду да плакун-травой трогала Тайкин живот и шептала:
– Осподи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешную. От злодея все, нагонил он по злости скорбь. Начнет голубушку-касатушку скорбь мучить. За душу-то она трогает, сердечушко надрывает... Августа, а не померла ли в Дорогой Горе какая Тайка – Таисья? Уж не с нее ли икота[50] перескочила?
Стали вспоминать, кого нынче на жальник снесли, но вроде бы Таисьи не помирали.
– Злодейское, знать, дело...
– Как не злодейское-то, – эхом откликнулась Августа и язык прикусила сразу, опомнилась: проскажись только, старуха мигом разнесет худую славу по всей деревне. Осподи, хоть бы родитель скорее в родной дом вернулся, и неужели не чует он сердцем беды, леший его носит где-то...
– Ты, Августа, небось помнишь Матрену, с икотой ходила? Когда Матренка-то померла, то икота из нее выскочила и прилетела птичкой к Юрьевым: у них, вишь ли, тоже была девка Матрена. Икота оборотилась в мышь и долго, знать, под крылечушком сидела, все хотела в бабу попасть. А лонись, о прошлом годе, несла Матренка с матерью ушат воды да на крыльце оскользнулась да пала, да на беду свою лешакнулась, а икота тут и была. Вошла, окаянная, в Матрену да ну как мучить. Да столь ее, бедную, и поныне надрывает, как почнет трясти – и трое мужиков не удержат, так к потолку и бросает, так под потолок и мечет, вот сколь она, зараза, сильна да нравна. Откуда только дика сила берется. Да еще того ей нать да другого не нать. Порой Матренка-то-себя за мужика выдает да под окна к девкам ходит, а порой за ворону себя числит, в лужу посреди улицы утыкнется, руками хлопает да каркает...