Комар звенит, садится мне на щеку, я его прихлопываю. Может быть, и он знал, что его ожидает.
«3автра», — говорю я себе и удивляюсь своему спокойствию. Легкий холодок за плечами, у позвоночника. Ясные, вполне упорядоченные мысли. Они создают экран, который уже непроницаем для прошлого. Я живу настоящим во всей его полноте. Перемена так внезапна, впечатление от нее так сильно, что мне хочется услышать собственный голос:
— Катриэль…
— Да?
— О чем ты думаешь?
— О войне. Она изменяет тех, кто в ней участвует. Но в чем?
— Ты боишься?
— Да, боюсь.
— Ты выполнишь обещание? Расскажешь?
— Ну конечно. И ты тоже.
Я ничего не говорю.
— Но не понимаю, как ты будешь рассказывать, — добавляет он тихо.
Он ждет ответа, однако мне уже не хочется разговаривать. Я хочу остаться один!
— Посмотри на меня, — говорю я.
Он поднимает тяжелый, пристальный взор.
— А теперь оставь меня.
От неожиданности он топчется на месте, качает головой, пожимает плечами. Потом, скорее огорченный, чем оскорбленный, он поворачивается и исчезает в палатке.
Меня охватывает чувство жалости. Жалости к Катри-элю и ему подобным. Жалости к миру, который меня переживет.
Я потягиваюсь, я дышу во всю силу легких. В той части долины, что поросла лесом, шевелится ночь. Я делаю несколько шагов и останавливаюсь, чтобы послушать ее и понять. Два-три прозрачных кристаллических облачка гоняются друг за другом в огромном холодном небе. Белая ускользающая луна покрывается то синими, то серыми, то желтыми пятнами. Передо мной холмы Иудеи, близкие и непроницаемые. Вдали, за пахучими апельсиновыми и пальмовыми рощами, притаился темный город — кулак, в котором зажаты тысячи черных искр. И до самого края света — палатки; лагерь без огней кажется нереальным, пристанищем немых и согбенных теней, которые ждут дня, чтобы возродиться к действию, к прозрению, чтобы улететь к солнцу, крича ему о радости жизни и необходимости умереть. Стой! Кто идет? Царь, который опять стал пастухом, пророк, который хочет вновь обрести видения и голос? Значит, земля все-таки помнит людей? Падучая звезда просверкала и упала. Эй, страж, который же час ночи? Придет утро, а с ним война, и смерть тоже. Как всегда. Да, войны следуют одна за другой и походят друг на друга, и смерть идет за ними и походит на них. И все слезы, все клятвы любви и дружбы не помешают крови течь, а заре носить ее цвета. И все чудеса на свете не помешают страданию существовать и несправедливости побеждать. Путник вам это подтвердит: он вернулся в свою деревню и нашей ее в развалинах. Конец ли это истории? Не знаю. Еще не знаю. Узнаю через несколько дней или часов. Через сколько дней или часов? Скажи, часовой, когда конец? Только Ангел смерти мог бы на это ответить, но он прячется за спиной Бога, о Котором рабби Мендель из Коцка говорил, что Он повсюду, куда Его впускают. Нельзя разлучить два эти присутствия, два зова вечности. А человек? Скажи, страж, где же человек? Придет Мессия и придет молчание, и конец, и траур. Отстранись, спасайся, дыхание его сожжет все на своем пути. Эй, стражи, смотрите в оба и будьте готовы!
Тоскливая тревога снова охватывает меня: неужели же это в самом деле конец? Я вглядываюсь в тьму вокруг, в тьму в себе и жду знака или отзвука. Все путается. Образы и символы разлагаются. Проповедник, переодетый нищим, указывает мне на слепого старика: это и отец Катриэля, и мой отец, и я сам. Женщина глухо рыдает: это вы, Малка, это Илеана, это моя мать. И вдруг я в городе, который узнаю, хоть и не знал его никогда, среди возбужденной толпы, орущей: «Лови его, лови!» И я кричу тоже. Сумасшедший хватает меня за ворот и говорит: «Тебе грозит страшная опасность, отдай мне твое лицо!». Я отдаю ему мое лицо и просыпаюсь весь в поту, в судороге бешенства, которое не рассеивается целую минуту.
Вокруг все так спокойно, так тихо, тихо до слез! Из командирского барака доносятся приглушенные голоса. Машины останавливаются и отъезжают. Распахивается и захлопывается дверца. Посланец принес донесение, его расспрашивают о чем-то, предлагают напиться и отсылают, то ли успокоив, то ли нагрузив новой тревогой. Брошен ли жребий, приняты ли решения? Кем, когда? Неужто мы, несмотря ни на что, выиграли и этот день? Кто же он, хранитель нашего времени и нашей свободы? Знает ли кто-нибудь, что, когда и где должен совершить каждый, чтобы победить врага, кто бы он ни был, просто победить и выжить или умереть?
Вдали город спит, или притворяется спящим. А Катриэль? Он тоже притворяется? Как же он расскажет? Ничего, он сумеет. Он скажет: «Я видел своего друга перед самой его смертью, он делал вид, что готовится уйти».
Катриэль расскажет, он не забудет о нашем договоре. Браво, Катриэль! Спасибо, Катриэль! Я вызываю в памяти его лицо, но оно отступает. Тем хуже, я его выдумаю, нарисую заново. Скажи, игрок, до каких же пор будет продолжаться игра? Слишком поздно, чтобы жить, слишком поздно, чтобы любить. Черт бы тебя побрал, страж, ночь бы тебя поглотила! Я больше не играю ни в какие игры. Слышишь, страж, уже слишком поздно, чтобы сторожить.
Другая ночь, в другое время. Под синим небом, исколотым кровавыми точками звезд, помертвевшие соседи ждут появления моего отца, который пошел за разъяснениями. Он возвращается через час, а может, через два, с изменившимся лицом, с остановившимся взглядом. Я никогда не видел его таким. На все вопросы он может ответить только одно, только одно: «Это будет завтра, завтра, завтра».
И, сам того не сознавая, вырываясь из таинственного города, где время больше не существует, спасшийся от забвения, но не от смерти, я начинаю бормотать: «Это будет завтра, завтра, завтра…»
Но война началась не на заре следующего дня, а через три часа. И как все вы, товарищи моих ночей, я пережил ее в трансе, переходя от неожиданности к неожиданности, от ужаса к восторгу. Пока я оставался жив, мне следовало все увидеть и все запомнить. И внезапно оказалось, что я, который вечно путал места и века, способен сосредоточиться и ограничить себя точной временной рамкой. Час за часом наблюдал я события, фазы боев и двигался вместе со всеми в общей упряжке.
Мы поглощали свой завтрак, и, как всегда, вокруг стоял невообразимый шум, но все-таки мы расслышали гул реактивных истребителей, поднимавшихся с ближнего аэродрома. Никто не проявил ни беспокойства, ни даже любопытства. Говорили: разведывательный, наблюдательный полет. Это случалось часто.
Когда завтрак был окончен, я пошел на командный пункт к Гаду. Его рука еще лежала на трубке походного телефона, и он не ответил на мое приветствие. Он склонился над картой, но он не видел ее: у него был отсутствующий вид. Странная улыбка — улыбка облегчения и покорности судьбе — скользила в его голубых глазах, казалось, в последний раз ловивших какую-то далекую мечту. Словно бы в последний раз он позволил себе роскошь подумать о назначении человека, о своем собственном назначении. Это его молодило. Передо мной опять был юноша, которого я знал в Европе, счастливый и несчастный по тем же причинам, что и тогда. Прошла минута.
— Началось, — сказал я, — да?
— Да, началось.
— Давно?
— Час назад. На южном фронте.
— Какие новости?
— Пока никаких… Но все в порядке, да, все в порядке.
Появились офицеры; кинулись к топографическим картам, к планам, стали просматривать их, сектор за сектором, точку за точкой, делая самые невероятные допущения, придумывая самые невообразимые, самые непредвиденные препятствия. Приказ главного командования был предельно ясен и четок: никакой инициативы, второго фронта не открывать. Ждать. Отвечать на местные провокации, и ничего больше. Однако не исключались и другие варианты. Все зависело от намерений противной стороны.
В лагере еще не знали, что шквал уже обрушился на пустыню. Сержанты и капралы инспектировали палатки, походные кухни, личное оружие; они следовали уставу, действовали солдатам на нервы и сами нервничали из-за пустяков. Шла игра в войну под сенью войны; никто не слышал взрывов, никто не чувствовал, что иным из нас недолго осталось жить, недолго осталось играть.
Бездонно синее небо распласталось перед жгучим, мстительным солнцем. Деревья клонили вершины, и легкий шелест ветра сливался с шумом земли.
Из помещения командного пункта выбежали офицеры и кинулись в свои части. Через минуту лагерь стал неузнаваем. Через час батальон был готов к выступлению.
Из-за стен Старого города легионеры уже обстреливали еврейский Иерусалим беспорядочным огнем. Прелюдия к настоящему наступлению? На этот вопрос ответила вражеская тяжелая артиллерия. Хоть ее прицел и был неточен, но она произвела разрушения в пригородах. Второй фронт был открыт; Гад потребовал «добро» для своих танков и получил его. Лейтенанты удивлялись его сдержанности:
— Значит, делаем бросок?