То, что я увидел тогда, я ни за что не хочу увидеть еще раз. Это зрелище отпечаталось у меня в мозгу. В моей памяти, в моей душе. Один страшный образ, живой и ясный, который по сей день является мне днем и часто, непрошенный, лишает меня сна ночью. Это было лицо Томазо делла Кроче, с глазами, выкатившимися из глазниц, бешеными от ужаса и отчаяния, – это были глаза несчастного зверя, которого вот-вот должны убить. Во рту у него был рваный кусок мяса, сочащийся кровью. Лунный свет, словно прозрачный серебряный саван, лежал прямо на этом лице, превращая его в лицо самой смерти. Это было лицо человеческого существа, сделавшегося бешеным, кровожадным зверем.
Мы все стояли, смотрели, и каждый из нас чувствовал, что еще чуть-чуть, и он больше не вынесет этого, но первым не выдержал Нино. С громким воплем и залитым слезами лицом он бросился вперед, Я заметил, что в одной руке он держит большой обломок камня.
– Стойте, прекратите! – кричал Нино.
– Нино! – воскликнул я. – Нет! Нет!
Но было уже поздно. Он был уже рядом с катающимися, пинающимися телами и стоял над ними, вглядываясь вниз, отыскивая цель, высоко подняв руку. Они его не замечали.
– Я сказал вам, стойте! – прокричал он, и рука с размахом опустилась, расплющив чью-то голову и разметав фонтаном окровавленную кость и мозг.
Но чья это голова?
Казалось, будто в грозовых облаках цвета крови исчезла одна вселенная, а на ее месте возникла другая. Теперь казалось, что ночь вечна, что сама вечность была втиснута в каждое мимолетное мгновение той ночи. Вдруг в тишине и безмолвии послышался голос.
– Это сделает Пеппе, – сказал Андреа де Коллини.
Он сидел на земле и теперь встал, все еще голый, затем подошел к нам. Лицо его было изуродовано: один глаз вырван, нос сломан и весь в крови, нижняя губа прокушена. Все тело покрывали царапины, ушибы, блестели слизью черные зияющие раны, и сквозь них видна была кость. Просто чудо, что магистр мог стоять.
– Нино привел наш небольшой спор к преждевременному концу, – проговорил магистр невнятно, охрипшим голосом. – Очень жаль, но что сделано, то сделано. Теперь ты, Пеппе, теперь твоя очередь. Возьми у Нино нож. Воткни его сюда… – он медленно поднял одну руку и коснулся пальцем горла, – воткни его сюда поглубже. Как можно быстрее. Потом уходи. Я хочу, чтобы нас нашли вместе, Томазо делла Кроче и меня.
– Зачем? – воскликнул я, запрокинув насколько мог голову и глядя в широкое ночное небо, где бесчисленные звезды, тысячи и тысячи их, мерцали, словно крошечные бриллианты.
Тихо, ласково Андреа де Коллини сказал:
– Зачем, Пеппе? Ради любви.
Я опустил голову и посмотрел ему в глаза. Он снова сказал:
– Сделай это ради любви ко мне.
Затем странный жест: нагнувшись, приблизив свое изуродованное лицо к моему, магистр коснулся распухшими губами моих губ и поцеловал меня сладким, восхитительным поцелуем, – таким сладким и таким чудным, в точности таким, каким я запомнил поцелуй Лауры! – и я почти потерял сознание. На мгновение я полностью позабыл об incubus, который нас охватил; не ощущал своего жалкого куцего тельца – потерял все ощущения мира, времени: я парил в неощутимом мгновении вечности. Все стремления, все суетные позывы и острая тоска, все желания ума, сердца и гениталий были удовлетворены этим необычным поцелуем: руки отца, чресла возлюбленного, верность дорогого друга, первый крик рождения и последнее молчание смерти были связаны вместе, объединены и выпущены в едином порыве extasis. О, Андреа, Андреа!
Он выпрямился. Его взгляд светился нежностью.
– Я люблю тебя, Пеппе. В глубине безумия нерушимость любви. Люби меня в ответ и сделай о чем я прошу.
Я протянул руку и вскоре почувствовал, что Нино вложил в нее нож. Мои пальцы плотно сжали рукоять.
– Один удар, сильный и быстрый, – сказал магистр, – чтобы вскрыть вену. Не бойся. Я пригнусь, чтобы ты дотянулся. Вот… давай помогу…
Он взял мой кулак в свою руку – она была липкой от крови – и приставил лезвие к шее сбоку.
– Вот сюда, – сказал он. – Давай, бей.
– Магистр… во имя Бога…
– Ради Христа, делай что он говорит, Пеппе! – воскликнул Нино. – Ты что, хочешь, чтобы всех нас сожгли?
– Давай, Пеппе! Давай же!
Я произвел одновременно три действия, насколько я помню: я плотно зажмурил глаза, издал протяжный вой отчаяния и изо всех сил толкнул нож магистру в горло. Я тотчас почувствовал, как вырвалась горячая густая жидкость и хлынула вдоль моей руки. Я вынул нож и выронил его на землю.
– Молодец, Пеппе!
Это говорил Нино. Вдруг слабый голос магистра:
– Да, молодец, мой ученик. Или мне, наверное, следует теперь называть тебя магистром? Я доволен, что мой план завершен – хотя бы наполовину. Ни он, ни я больше не будем омрачать твою жизнь. У меня осталось совсем мало времени… послушай меня, Пеппе! Послушай, что я скажу! Потрясения для тебя еще не закончились, мой друг. Будет еще одно. Во имя истинного Бога, прошу тебя, храни обо мне добрые воспоминания.
Затем неожиданное молчание.
Когда я снова открыл глаза, я увидел, что он нетвердой походкой идет от меня в сторону тела Томазо делла Кроче. Когда магистр дошел до него, он тяжело повалился на землю и лег рядом с телом инквизитора. Вся грудь магистра была красной. Я видел, что кровь все еще хлещет у него из горла. Он сложил руки на израненных половых органах, прикрыв их, и затих.
– Магистр? – с трудом прошептал я. – Магистр?
– Он умер, – сказал Нино. – Во всяком случае, вот-вот умрет.
– Ну, – тихо сказал Череп, – убираемся отсюда!
Мы бежали из этого театра крови и снов – кошмаров! – а в моем мозгу все звучали последние слова магистра. «Потрясения для тебя еще не закончились, Пеппе!» Что он имел в виду? Неужели его страшный план еще не достиг завершения? Сколько еще будет ужаса? Вообще-то сейчас я могу сказать вам, что то самое последнее «потрясение» явилось мне словно сияние зари после долгой мрачной ночи. Потрясение… но вы скоро сами обо всем узнаете, обещаю.
Я не видел, в каком направлении побежали Нино и другие, и с тех пор я их не видел больше никогда, да и видеть особенно не хочу. Я всегда буду скучать по Нино, это правда, и, конечно, время от времени буду думать о том, где он и как поживает, поскольку он занимает в моем сердце свое особое место. Но с другой стороны, все время думать о Нино значило бы постоянно жить под тенью Томазо делла Кроче, а этого, как я пообещал себе, я никогда не буду делать.
Я сменил Андреа де Коллини в должности магистра гностического братства незадолго до его последнего исчезновения. И уже в этой должности я, как и следует, сообщил братьям – с абсолютной честностью, какую требуют друг от друга представители преследуемых меньшинств, – что, хотя они могут слышать и иное, магистр мертв и умер верным свету нашей гностической истины. Этот свет продолжал светить в моей жизни, – этот свет и свет, падающий от Джованни де Медичи, Папы Льва X. Трагедия была в том, что один свет никак нельзя было примирить с другим, и их нужно было любой ценой держать порознь. Как солнце и луна, думаю, оба дают свет, но вместе светить не могут.
Именно это трагическое требование в конце концов и заставило меня продумать и исполнить поступок, который – из всех поступков, за которые я в ответе, – причиняет самое большое страдание уму и сердцу.
Я убил Льва.
Я должен был это сделать. У меня не было выбора. Мой дорогой, дражайший, мой любимый, чудесный, щедрый, добрый и хороший Лев, – я убил его. Он так много мне дал! Он был всем, что у меня было. Когда он умер, мое сердце – уже рассеченное надвое потерей Лауры – было разбито раз и навсегда на крошечные бесполезные куски. Чудо было в том, что, рассеченное и искалеченное, оно продолжало биться. Теперь у меня вообще нет сердца, у меня есть только ум, который познает, понимает и заставляет меня жить согласно истине, как я ее понимаю. И надо всем – над всей любовью, всей симпатией, всем спокойствием и безопасностью, и даже над самой жизнью, – эта истина имеет превосходство.
Все началось с того, что обнаружили тело Томазо делла Кроче. Это было изъеденное червями месиво, повисшее на поломанных костях, но тем не менее от лица осталось достаточно, так что тело опознали и доставили к кардиналу Каэтану, главе ордена Доминиканцев. Что случилось с телом Андреа де Коллини, я не знаю. Вероятно, его съели дикие собаки, которые бродят по ночам в развалинах Колизея, или – что еще страшнее! – жалкие подонки человеческого общества, влачащие жалкое и мерзкое существование, питаясь, испражняясь, спариваясь среди древнего дерьма, ставшего их домом.
Не удивительно, что у Его Высокопреосвященства возник новый приступ гнева и подозрительности.
– Я едва мог заставить себя смотреть на него! – бушевал он. – Так страшны были его раны! Что ты об этом знаешь, Джузеппе Амадонелли?