Возвращаясь к Можайску, я хочу рассказать об одном факте, который показывает, как много сил могут дать даже самому ослабевшему больному страх и потрясенное воображение. Императорский обоз вывез из Москвы всех больных служащих дворцового ведомства, за исключением двух курьеров, заболевших сыпным тифом, причем кожа их покрылась пятнами. Врачи смотрели на них, как на мертвых, и, считая, что они больны заразной болезнью, объявили мне, что перевозить их бесполезно. Я приказал осторожно перенести их в гвардейский лазарет, чтобы поместить вместе с теми ранеными гвардейцами, которые находились в подобном же состоянии и должны были быть оставлены в Москве. Были приняты все меры, чтобы обеспечить им хороший уход, а на случай эвакуации Москвы они были поручены заботам Тутолмина. Один из этих почтальонов, — я рассказываю о нем потому, что я сам не поверил бы этому, если бы не был очевидцем, — так вот один из этих почтальонов, который уже 12 дней был в бреду и которого я видел на смертном одре накануне нашего отъезда, причем врачи не питали никакой надежды на его выздоровление, через четыре дня после нашего отъезда пришел в себя. Он слышит, как говорят об отъезде. Из разговора он понимает, что император покинул Москву и что остающиеся еще там французские войска, быть может, эвакуируют из города. Он соскакивает с постели, его беспокойство, или, вернее, отчаяние, придает ему силы. Он тащится в город, добывает две бутылки вина, немного водки, сухарей, отправляется в путь и плетется до тех пор, пока не нагоняет наши обозы в Можайске. Все думали, что видят перед собой призрак. Нельзя было поверить, что это — тот несчастный, которого переносили в гвардейский лазарет и который уже тогда почти не подавал признаков жизни. Его начали лечить, и через 10 дней он совершенно выздоровел и только очень исхудал.
Обозные лошади были изнурены и плохо кормлены, а обозы находились в пути по 14 — 15 часов в сутки. Oни не сворачивали с дороги и не заходили никуда, где можно было бы раздобыть какое-нибудь продовольствие. Во время остановок кучера с частью лошадей отправлялись в сторону от дороги, разыскивая какой-нибудь плохонький фураж и плохонькую пищу в покинутых деревнях и на покинутых бивуаках. Если они что-нибудь находили, то тщательно берегли это для самих себя, так как не знали, что будет с ними завтра. Часто не было даже времени развести костры. Нельзя представить себе более плачевную участь, более прискорбное и отчаянное положение. Смерть могла явиться во всяком виде, и не было возможности спастись от нее. Хирурги и врачи без продовольствия, без медикаментов, без перевязочных средств, по большей части не имея хлеба даже для самих себя, вынуждены были скрываться от несчастных раненых и больных, которым они не могли дать никакого облегчения.
До Орши нам приходилось идти по настоящей пустыне, так как направо и налево от дороги вся местность была вытоптана, обглодана и опустошена армией и теми отрядами, которые пришли на соединение с ней. Легко представить себе состояние обозов; они были переполнены беженцами, женщинами и детьми; выйдя из Москвы вместе с нами, они должны были принять раненых в боях род Винковым и под Малоярославцем; к этим раненым, как я уже рассказывал, прибавились раненые из Можайска, размещенные на крышах повозок, на передках, на задках, на ящиках, на козлах, на фуражных повозках и даже на откидном верху фургонов, если внизу не оставалось больше места. Легко представить себе, какой вид имели наши обозы. При малейшем сотрясении те, кому досталось наиболее плохое место, скатывались на землю; кучера не обращали на это никакого внимания. А кучер следующей повозки, если он не дремал и не был погружен в мечты, либо просто не следил за своими лошадьми, либо, боясь остановиться и потерять свое место в ряду, безжалостно переезжал через тело несчастного, свалившегося на дорогу. Дальнейшие повозки уделяли упавшим не больше внимания.
Я никогда не видел ничего более ужасного, чем эта дорога в течение 48 часов после нашего выезда из Можайска. Страх погибнуть от голода, потерять свои слишком перегруженные повозки, погубить своих лошадей, изнуренных усталостью и голодом, закрывал чувству жалости доступ в людские сердца. Я и сейчас содрогаюсь, когда рассказываю, как кучера нарочно направляли свои повозки по рытвинам и ухабам, чтобы избавиться от несчастных, полученных в качестве дополнительного груза, и радовались «удаче», когда какой-нибудь толчок освобождал их от того или иного из этих злополучных людей, хотя они наверняка знали, что упавших раздавят колеса или изувечат лошадиные копыта. Каждый думал о себе, только о себе. Людям казалось, что их жизнь зависит от сохранения их маленькой повозки, в которой находится немного продовольствия, и они приносили в жертву жизнь 20 человек, чтобы уберечь жалкую клячу, которая тащила последние оставшиеся у них «сокровища». Все тешили себя надеждой, что дальше можно будет найти продовольствие, но, за исключением нескольких крупных городов, вроде Смоленска, где имелись кое-какие склады, продовольствия не оказывалось нигде. Лошадей кормили сеном и гнилой соломой, оставшимися на старых бивуаках, если не отправлялись искать фураж на расстояние по меньшей мере одного лье от дороги с риском быть захваченными и убитыми.
28-го ставка расположилась в Успенском. В два часа ночи император вызвал меня. Он лежал в постели. Приказав мне проверить, хорошо ли закрыта дверь, он велел мне сесть подле постели, что вовсе не соответствовало его привычке. Затем он заговорил об общем положении вещей и о состоянии армии, причем он еще не видел или не хотел видеть, до какой степени дезорганизации она уже дошла. В заключение он просил меня откровенно сказать ему вес, что я думаю. Я не заставил себя долго просить и полностью изложил императору мои взгляды на последствия, к которым приведет дезорганизация армии, а в особенности мое мнение о тех бедствиях, которые повлекут за собою зимние морозы. Я напомнил ему получивший известность ответ императора Александра на московские предложения мира переданные Лористоном: «Начинается моя кампания». Я сказал императору, что этот ответ надо понимать буквально: чем ближе будет надвигаться зима, тем больше вся обстановка будет выгодна русским и в частности казакам.
— Ваш пророк Александр не раз ошибался, — ответил император, по в тоне его голоса не было никакого раздражения.
Император, как мне казалось, не поверил в правдоподобность моих предсказаний. Он надеялся, что исключительная сообразительность наших солдат подскажет им, какими средствами можно уберечь себя от морозов, и они воспользуются теми же предосторожностями, что и русские, или заменят их какими-нибудь другими. Он не сомневался, что армия расположится на зимние квартиры в Орше в Витебске. Император все еще не верил, что может оказаться принужденным отступить за Березину; он считал, что может пойти на это разве лишь для того, чтобы быть поближе к большим складам в Минске и Вильно и установить более тесный контакт с Шварценбергом и корпусами на Двине, последние операции которых должны были, конечно, оказать влияние на его решения. Учитывая их силы, он не сомневался, что они вновь возьмут Полоцк, и сожалел о ранении маршала Сен-Сира, которое, как он говорил, отняло у него самого способного из его помощников. Ему казалось, что прибытие польских казаков (он по-прежнему ожидал их и надеялся, что в ближайшие дни получит 1500 — 2000 этих всадников) полностью изменит наше положение и весь ход дел, так как они возьмут на себя нашу охрану и дадут нашим солдатам возможность отдохнуть и раздобыть продовольствие. После Малоярославца наши несчастные солдаты питались лишь кониной; иногда им перепадало немного скверной вареной говядины, но доставалась она только тем, кто занимался мародерством, а остальные питались только жареной кониной, то есть павшими на дороге лошадьми. Их разрубали на части еще до того, как они издыхали.
Около часу разговор вращался вокруг вопросов о России, о Польше, о цветущем состоянии Франции, о тех средствах, которыми располагал император для возмещения своих потерь. Затем император затронул главный вопрос — тот ради которого он меня вызвал и предисловием к которому служил весь предшествующий разговор. Он сказал, что «возможно и даже вероятно, что он поедет в Париж, после того как расположит армию на позициях».
Он спросил меня, что я думаю об этом проекте, не произведет ли его отъезд дурного впечатления в армии, не будет ли это лучшим средством для того, чтобы реорганизовать ее, оказать воздействие на Европу и сохранить спокойствие; наконец, он спросил, не вижу ли я опасностей в поездке через Пруссию без эскорта.
Император добавил еще, что «через неделю русская армия, так же как и наша, не будет уже в состоянии дать сражение; она тоже нуждается в отдыхе и в реорганизации; морозы существуют не только для нас, но и для русских; Кутузов следует за нами, не предпринимая ничего серьезного, и отсюда видно, что он не имеет нужных для этого средств; мы действовали с такой прохладцей и допускали так много проволочек, что Кутузов легко мог опередить нас; Кутузов не может не знать, что мы двигаемся, как походная колонна, а о нем ничего не слышно».