— Вот она!
Темная, тонкая и гибкая. Вьются под теплым ветерком концы легкого шелкового шарфа; шелестят, как змеиная кожа, юбки. Она играет веткой сирени, осторожно ударяя ею по своей щеке и оживленно болтает, идя рядом с пожилым, но бравым еще офицером в белом кителе. Тот самый, что играл в карты! Провожаю долгим взором, стоя у лесенки на трап: она да и только! Ее походка, голос, смех… А лица все-таки не успел рассмотреть! Темно… Не знаю, как это вышло… Не понимаю, как я решился на такую дерзость… Словно не я, а кто-то другой, владеющий моими губами, довольно громко произнес:
— Леокадия Павловна!
И, представьте мою радость и ужас! — дама обернулась. Я застыл на месте, прижавшись в тени лесенки. Парочка не остановилась и скрылась в синих сумерках. Я с трудом сдерживал себя и свой порыв броситься вдогонку и убедиться, что и на этот раз меня обманывает весенняя ночь и ее сказки. Выбрав освещенное местечко, я сел на лавочке и стал ждать. Парочка сделала два тура, и всякий раз, когда она проходила мимо, я жадно торопился схватить на мгновение освещавшееся лицо, и у меня не оставалось сомнения, что на моем пароходе едет она, Леокадия Павловна. Кровь стучала в висках и, представьте, мучила ревность к позванивающему шпорами военному. Кто он, этот молодящийся полковник с нафабренными усами, и что он тихо болтает ей, заставляя смеяться так беззаботно и весело? Может быть, именно эта ревность и этот вызывающий смех прогнали мою нерешительность, страх и скромность. Я пошел навстречу и, извинившись, остановил парочку и вручил даме сумку и перчатки, объяснив, почему они попали в мои руки. Дама пристально остановила на моем лице испуганный взгляд, растерянно улыбнулась и тихо спросила:
— Не кажется ли вам, что мы… немного знакомы?
— Да. Вы — Леокадия Павловна?
— Ну, конечно! Боже мой, как я рада этой неожиданной встрече!..
Она протянула мне руку, как протягивают ее дамы, ожидающие поцелуя руки, но я не сразу об этом догадался. А впрочем, не то. Я просто был не тверд в «хорошем тоне» и растерялся. Ведь для меня эта встреча была огромной радостью и событием в жизни, а не просто возобновлением далекого полузабытого знакомства. Целая буря закипела в моей груди от этой встречи и от этой протянутой руки. Я готов был закричать от радости, броситься перед ней на колени, спрыгнуть в воду, а она только слегка улыбнулась и сверкнула глазами, в голосе же ее и в движениях не произошло никакой перемены: все та же приличная холодность. Я пошел третьим, с обиженной душой, шагая рядом с Леокадией Павловной. Мы перекидывались обычными фразами, знакомя друг друга с внешними условиями своей жизни в данный момент. Ничего особенного: она замужем, живет обыкновенно за границей, так как муж ее постоянно лечится; томится от скуки и каждый год отдыхает душой, совершая прогулку по родной милой Волге, с которой у нее связано столько светлых воспоминаний о юности. Я — капитан парохода, все такой же медведь, каким был раньше, здоров и счастлив, никогда не лечусь и не хвораю, не заметил, как ушла юность, и, верно, не замечу, как пролетит молодость…
— Вы, конечно, женаты?
— Представьте, нет!
Маленькая пауза. Кажется, что и говорить нам больше не о чем. Иду и чувствую огромную обиду и почти унижение. Находчивый полковник, поймав конец нашего разговора и чувствуя неловкость общего молчания, поспешил на выручку:
— Почему вы сказали: «Конечно, женаты»? Теперь далеко не все склонны делать эти глупости! Кстати: скажите, какая разница между мужем и редактором газеты?
Я изумленно посмотрел на полковника, а наша дама расхохоталась.
— Угадайте!
Конечно, мы не угадали, и полковник был очень доволен объяснить нам:
— Редактор знает всех своих сотрудников, между тем как муж…
Леокадия Павловна неожиданно села на скамью, а мы с полковником остались перед ней.
— Садитесь! — бросила мне Леокадия Павловна.
Я подсел, а полковник, чувствуя себя переборщившим, постарался поправиться:
— Ну, а какая разница между священником и Волгой?
Опять не знали. Священник — батюшка, а Волга — матушка!
— Очень остроумно, — не смеясь произнесла Леокадия Павловна.
Я сердился. Я чувствовал оскорбление и обиду от равнодушия встречи и от пошлости, которой окружил мою радость остроумный полковник. Не о чем говорить.
— Я вас должен поблагодарить, Леокадия Павловна, за удовольствие, которое вы мне доставили своей игрой на пианино.
— А разве вы слушали?
— Да. И рад был бы послушать еще.
— Потерпите! Может быть, потом… после. Сейчас не расположена.
— Музыка на пароходе доставляет не меньшее удовольствие, чем уха из стерляди! — произнес полковник и снова развеселил нашу даму, расхохотавшуюся задорным и заразительным хохотом.
— Вы, полковник, обворожительны! — говорила она, умирая со смеху. — Вы, должно быть, больше всего на свете любите покушать!
— Ошибаетесь! Я люблю больше всего хорошеньких женщин, затем быструю верховую езду, а затем уже — покушать…
«Господи, какая пошлятина! — думал я. — А она смеется. Обидно за нее».
— В ваших летах удобнее ездить на извозчиках.
И снова задорный хохот. Полковник глубоко затянулся сигарой и немного обиженным тоном ответил:
— В моих летах? Я думаю, что вы… ошибаетесь. Я мог бы вам доказать это, но…
— Мне это не так важно, полковник! — с иронической улыбочкой заметила дама и украдкой посмотрела мне в глаза, словно перемигнулась со своим единомышленником. Пора бы мне идти на вахту, а я не могу. Точно пристал к диванчику.
Полковник бросил в воду окурок сигары и, усаживаясь с нами, сказал:
— Где есть место для двух, там всегда найдется и для третьего.
И вот сидим втроем. Дама в середине. Диванчик маленький, а полковник довольно внушительный. Соседка придвинулась ко мне ближе, и я стал чувствовать эту близость и дурманиться. Она уронила ветку сирени. Пока полковник нагибался, я подхватил ветку и подал.
— Мерси! Вот вам за это!
Прекрасная женщина коснулась веткой моих губ. И, представьте, я, медведь, не растерялся на этот раз: поцеловал сирень!
— Ого, да вы… не без находчивости! А говорите — медведь!
И стала смеяться. Какой-то особенный смех был у нее: от него кружилась голова, словно от шампанского. Словно яду приворотного выпил я с цветов сирени! Сижу и все не могу поверить, что рядом — она, Леокадия… И она, и не она! Та была скромная, застенчивая, хотя веселая и радостная, а эта очень уж смелая; та держала глаза больше опущенными, а эта сверкала ими в темноте, как черными огнями; та больше улыбалась, а эта смеется и хохочет, и от этого смеха палит все тело греховным ядом…
— Как вы изменились! — тихо говорю ей.
— В какую сторону? В дурную или хорошую? — спрашивает, а сома опять меня сиренью по руке.
— Не знаю…
— А ужинать, господа, будем? — неожиданно спросил полковник, и Леокадия Павловна опять стала смеяться.
— Вы стали такая… веселая!
— Я одиннадцать месяцев тоскую и только один месяц бываю в году веселой.
— Почему?
— Очень долго рассказывать. Да и не интересно! — вздохнув, ответила Леокадия Павловна. — Так вы, полковник, проголодались?
— Немного.
— Давно ли вы ели? Ну и аппетит!
— Свежий воздух.
Все поднялись с места.
— Пока до свидания!
— А вы… разве вы не поужинаете вместе с нами?
— К сожалению, не могу, Леокадия Павловна. Я должен идти на вахту.
— Ну вот! Экая досада… А когда кончится вахта?
— Нескоро. В Самаре. Рано утром.
— Всю ночь на вахте?
— Да…
— Посторонним туда нельзя?
— Только с моего разрешения…
— Увидимся! — тихо бросила Леокадия Павловна, и мы расстались…
Пришел я на вахту, поблагодарил и сменил помощника. Стою и ног под собою не чую. Точно на крыльях лечу над Волгой. Плывут мимо высокие горы Жегулевские, плывут в небе тучки и звездочки, огни баканов[212] и встречных пароходов, а я лечу, как лермонтовский демон. И в душе тоже, если не Демон, так черт сидит. Я ли сам растерял в пути жизни чистоту свою, она ли, эта красивая женщина, греха много в себе таила, не знаю. Только от прежнего боготворения к своей первой любви никаких следов в себе не чувствую. Какое-то, знаете ли, даже кощунство, особенное мужское кощунство, дерзкое и жестокое, в душе шевелится. Вспоминаю про один месяц в году, когда она радуется, скучая остальные одиннадцать, и злорадствую:
— Завод маслобойный, сараи кирпичные!.. Оно — невесело!
Глупо, а ничего не поделаешь. Натура человеческая. Точно я победил, восторжествовал над этой красивой женщиной. Стою на вахте, как Демон на скале… Поруганной чувствую любовь свою — первую и единственную. Кто-то растоптал цветы чистой души моей в юности, а я опоганил свою душу гульбой и разгулом. И не вернется теперь никогда уже прежнее. Не знаю, почему мне казалось, что Леокадия Павловна виновата в этом предо мною! Стою гордо, а где-то потихоньку, в сокровенности души моей, прошлое поет грустную песенку, нежную песенку о невозвратном. Соловьи поют в темных оврагах, поддразнивают. И тогда ведь пели так же вот, обманывали счастьем… Были такие же темные ночи весной, когда я плакал в подушку от любви к этой женщине, которая теперь так весело и греховно смеется над пошлым остроумием ухаживающего за нею полковника. Ужинает там, внизу, с этим полковником… Непонятную ненависть чувствую к полковнику, который не сделал мне ничего дурного… Ревность, что ли…