— Поверь, что не пройдет трех дней, как они помирятся. Ненависть и любовь недалеки друг от друга. Орион и дамаскинка — люди одной крови, одного рода, и потому между ними существует взаимное тяготение.
Однако предостережения опытного старца не действовали на Филиппа, и даже после отказа Паулы, он не терял надежды добиться со временем ее руки. Сегодня утром, когда обсуждались денежные дела дамаскинки, она с радостью соглашалась выбрать его своим кириосом, то есть опекуном, но он не мог не заметить, что слова жреца оправдывались: между Орионом и его двоюродной сестрой ненависть переходила в любовь. А между тем в тот же вечер в саду Руфинуса молодая девушка была особенно ласкова с врачом; никогда он не видел ее такой веселой и разговорчивой; она постоянно обращалась к Филиппу с вопросами, так что его опасения рассеялись и сам он стал необыкновенно остроумен и находчив. Наконец, незадолго до полуночи, они оба пошли навестить больных.
В каком-то чаду упоения последовал врач за любимой в ее комнату, куда она сама позвала его; но тут все радужные мечты разлетелись прахом… Теперь он сидел в углу обширного кабинета в святилище науки, где не было места нежным движениям сердца.
Филипп почти машинально отыскал дорогу сюда; он помнил только, что входил по пути в дом одного мемфита навестить умирающую мать семейства и нашел там бездыханный труп, который искренне оплакивали родные.
Печальная картина еще усилила его грустное настроение; тогда он повернул домой, но не в свою квартиру, а в комнаты Горуса Аполлона. Ему хотелось уйти от самого себя. Жизнь утратила в его глазах всякую прелесть, всякую цену, однако молодой человек стыдился забывать высокие цели ради неудачной любви, стыдился того, что ему изменила обычная веселость, необходимая для служения человечеству, как понимал его кроткий Руфинус. Зная характер Горуса Аполлона, Филипп предвидел, что тот еще сильнее растравит ему душевные раны, но его недуг требовал энергичного лечения. Старый товарищ давно намеревался низвергнуть Паулу с высокого пьедестала, однако его усилия были напрасны, этого не случится и теперь; Филиппу следует убить только свою пылкую страсть, горячее влечение к прекрасной дамаскинке, вспыхнувшее в ту ночь, когда он боролся с бешеным масдакитом. Старик с неласковыми, строгими чертами, сидевший у стола, где ярко горели три лампы, был действительно способен отрезвить увлекающегося человека, и несчастный ждал его первого слова, как больной ждет первого прикосновения раскаленным железом в свежей ране.
Бедный пациент оставался в своем углу, наблюдая, как Горус Аполлон вопросительно взглядывал на него по временам из-за своих свитков и беспокойно двигался в большом кресле. Молчание врача заметно тревожило старого ученого; по его лицу было видно, что он догадывается о случившемся. Между тем молодой человек и жаждал, и боялся неизбежного объяснения.
Так проходили минуты. Наконец нетерпение и любопытство жреца одержали верх; он опустил на стол папирус, машинально взял в руки костяную палочку и повернул тяжелое кресло в другую сторону с такой силой, которой нельзя было ожидать от человека его лет. Взглянув прямо в лицо Филиппу, Горус Аполлон громко спросил, помахивая палочкой:
— Конец комедии, не так ли? И притом, кажется, трагический?
— Едва ли; ведь я еще жив, — возразил врач.
— Но у тебя в душе жгучая рана и ты изнемогаешь под гнетом горя, — уверенно сказал старик, а потом, помолчав немного, продолжал: — Так всегда бывает с теми, кто не хочет слушаться. Лисице показали капкан, да приманка лакома. Вчера было еще не поздно предотвратить беду и вырваться из силков, стоило лишь захотеть; а теперь остается только проклинать собственную глупость. Ты сегодня что-то чересчур молчалив. Не хочешь ли я сам расскажу тебе все, как было?
— Это совершенно лишнее, — отвечал Филипп.
— Я отлично понимаю, что случилось, — проворчал жрец. — Пока рабочий скот был нужен патрицианке, она обходилась с ним ласково, бросала ему овес и финики; теперь на нее пролился золотой дождь, и ей не надо больше скромного покровителя. Как месяц бледнеет перед восходящим солнцем, так и дружба к бедному труженику побледнела перед любовью к богатому Адонису, будущему наместнику Египта. Ну, признайся, ведь я угадал?
— Вполне! — со вздохом произнес молодой человек. — Ты совершенно прав и в то же время ошибаешься.
— Туманно сказано, — небрежно заметил старик. — Я вижу, однако, в тумане. Факт несомненен, хотя ты в своем ослеплении все еще перетолковываешь по-своему его причины. Но я рад, что твоя любовная история пришла к столь быстрому концу. Поступки этой женщины не касаются меня; я знаю, что ты перенесешь стоически свое горе, но мне все-таки хотелось бы выслушать твою откровенную исповедь.
Филипп быстро поднялся и стал ходить по комнате, останавливаясь по временам перед ученым. Его щеки горели, и он принялся с жаром говорить о своих обманутых надеждах. Обращение Паулы только что дало ему новую уверенность в ее любви, как вдруг она позвала его к себе и открыла перед ним всю душу, как на исповеди. Дамаскинка рассказала обо всем, что было перечувствовано ею с погребения мукаукаса; письмо двоюродного брата и разговор с Орионом убедили ее в чистосердечном раскаянии юноши. Паула была потрясена всем происшедшим и не могла скрыть своей радости.
— Ей во всяком случае не следовало сообщать тебе об этом.
— Девушке было нелегко раскрыть душу передо мной без утайки, однако она не побоялась моих насмешек, предостережений и упреков.
— А почему, с какой целью? — спросил старик. — Хочешь, я объясню тебе? Потому что друг — наполовину поклонник, а женщины ревниво стараются удержать возле себя даже нелюбимого обожателя.
— Вот уж неправда! — перебил Филипп. — Дочь Фомы не скрыла от меня ничего, потому что верила в мою честность и не хотела вводить меня в заблуждение. Этот поступок вполне достоин ее; несмотря на горечь неожиданного открытия, я не мог не восхищаться правдивостью, прямотой и женственной деликатностью молодой девушки… Нет, не прерывай меня и не смейся! Для гордой Паулы не шутка признаться в слабости своего сердца перед мужчиной, который любит ее. Она называла меня своим благодетелем, а себя — моей сестрой; и как бы ты не перетолковывал мои чувства, я верю ей и понимаю эту женщину. Она протянула мне руку, умоляя со слезами на глазах остаться ее другом, защитником и кириосом. Но, Боже мой, где я найду силы подавить свою бурную страсть и удовлетвориться только ласковым взглядом, рукопожатием и вниманием ко мне со стороны той, которой я так жаждал обладать? Как сохранить спокойствие и хладнокровие, когда я увижу ее в объятиях красавца Ориона, внушавшего мне еще вчера одно презрение? Я достиг зрелых лет, не мечтая о любви, воспеваемой поэтами; я знал об этом чувстве только понаслышке, а теперь, когда любовь со всей своей непобедимой силой овладела мной, поработила меня, заковала в цепи, как мне освободиться от нее? Ты заменил мне отца, я не скрываю от тебя ничего: знай, что для меня нет другого исхода, как покинуть Мемфис, отыскать себе новое отечество вдали от Паулы, с которой я наслаждался бы райским блаженством, но которая толкнула меня в бездну адских мук. Я должен бежать отсюда, если ты, ученый и мудрый, не укажешь мне средство убить страсть или обратить ее в братскую дружбу.
Филипп подошел к самому креслу старика и при этих словах закрыл лицо руками, но Горус Аполлон схватил правую руку своего любимца и, отведя ее прочь, заглянул ему в глаза, после чего воскликнул вне себя от гнева и горести:
— Неужели ты говоришь серьезно? Неужели ты мог так далеко зайти в своей глупости? Или тебе мало, что ты погубил свое собственное счастье ради этой нестоящей девицы? Преданность, благодарность, любовь честного человека — все это не имеет цены для надменной интриганки! Неужели из-за этого патрицианского отродья ты готов покинуть на краю могилы старика, который любит тебя, как сына! Неужели ты, прилежный работник, неутомимый служитель долга, будешь изнывать от любви, как малодушная девчонка или, подобно Сафо в пьесе [68], прыгнешь с Левкадийской скалы, что всегда заставляет зрителей в театре покатываться со смеху. Ты останешься в Мемфисе, мальчик, непременно останешься! Я научу тебя, как следует мужчине заглушать позорную страсть!
— Научи, — глухо ответил Филипп, — я не желаю ничего большего. Неужели ты думаешь, что мне не стыдно своей слабости? Я не создан мечтателем и поклонником женщин, и мне не к лицу страдать от безнадежной любви. Я хочу во что бы то ни стало побороть свое чувство; но здесь, в Мемфисе, близ Паулы, в качестве ее кириоса мне будет трудно достичь этого. Моя душа и тело изнемогут в непосильной борьбе; нам нельзя оставаться в одном городе с ней.
— Тогда пусть она убирается отсюда, — проговорил старик сквозь зубы.