— Прошу тебя вельми. Постой лишь возле меня. Немножко.
— А поезжай себе, — сказала она жестоко. — Вот тебя ищут.
В самом деле, издалека доносились крики, заржали в лесу кони, откликнулся им конь князя.
— Увидят тебя здесь будет тебе, — мстительно улыбнулась Забава.
— А я не боюсь никого, — сказал он, как последний хвастун. — Я над ними всеми, а не они надо мной. Ну, так подойдешь?
— Не хочу.
— Только подержать тебя за руку.
— Чего захотел.
— Ау-у! Княже! — послышался из зарослей могучий голос Коснятина. — Княже Ярослав!
В глазах Забавы сверкнуло любопытство.
— Так ты — князь?
— Князь. Иди ко мне.
— Если князь, то еще раз можешь приехать! — Она засмеялась и бросилась в чащу.
И след ее простыл.
А с другой стороны, испуганно перекликаясь, проламывались сквозь заросли посланные Коснятином ловцы и варяги.
— Чего претесь! — кр. ткнул на них Ярослав, а Коснятину, когда тот вышел к коням, сердито сказал: — Отвыкай следить за князем. Негоже чинишь.
— Испугались за тебя, светлый княже, — виновато ответил Коснятин.
— Не маленький, сам как-нибудь управлюсь. Обдумал все нынче. Вели ковать мечи да копья и возить стрелу[34] по пригородам, чтобы готовили воев к весне, пойду на Киев.
Он махнул всадникам, чтобы отстали, оставили их с Коснятином наедине, продолжал:
— А зимой поедешь за море к свейскому царю. Слышал я, дочь у него есть вельми хорошая, сосватаешь за меня, ибо уже два лета, как моя Анна, царство ей небесное, покинула меня и перешла в Божьи чертоги, а мне на этом свете тяжело и неприютно.
— Я с тобой, княже, — напомнил Коснятин.
— Ты не в счет. Груб еси и плотояден.
— Обижаешь меня, княже. А я же для тебя…
— Знаю, что ты для меня. Все людское естество для меня открыто, ничто не укроется от глаз моих. Раз я на отца своего поднялся, то уже…
— Отец твой погряз в грехах, в бесовской похоти…
— Отец мой старый уже человек и великий человек. Никто ему не ровня. А грешны все мы суть. Каждый рождается с бесами и живет с ними, а к Богу идет всю жизнь. Но дойдет ли?
Коснятин обескураженно взглянул на князя. Ярослава тешила растерянность посадника.
«А знал бы ты еще про Забаву!» — злорадно подумал он, а вслух спросил:
— Кто-нибудь тут стережет твои ловища?
— Есть тут один ловецкий, за Гзенью его хижина. Но бездельник и гуляка страшный. Сегодня и вовсе куда-то исчез. Из-за него и не поймали ничего. Зря только проездили.
— Неумелые ловцы. А твоему сторожу нужен бы помощник.
— Обойдется. Обленился и без помощников, а дай — и вовсе ничего не будет делать! Простой люд надобно держать в руках!
Князя так и подмывало напомнить, что Коснятин тоже не далеко отошел от простого люда, собственно, он боярин только в первом колене, но решил лучше смолчать, ибо уже не хотелось ни о чем разговаривать с посадником. Он снова весь был поглощен сладким волнением от воспоминаний о Забаве, он снова бросил бы все и помчался бы в чащу, чтобы разыскать ее, с искрящимися серыми глазами, с щедрым телом, которое буйной волной ходит под широкой простой одеждой. Но посадник не ведал, что творится в душе князя, он по-своему истолковал сидение Ярослава у озера и последовавшее затем блужданье в одиночестве по лесу: видимо, князь тяжело и долго думал о своем неосмотрительном отказе выплачивать дань Киеву, видимо, его мучили угрызения совести, что встал против родного отца, против Великого князя Владимира, против которого никто не мог выстоять, даже ромейские императоры искали у него милости. Но раз уж надумал Ярослав еще идти на отца своего и войной, то не следует пренебречь этим намерением, хотя и верить мгновенной вспышке Коснятин тоже не мог, ибо знал, как часто Ярослав отказывается от своих намерений, остынув и взвесив все заново.
— Вече нужно собирать ради войны, — сказал посадник осторожно.
— А собирай, — равнодушно откликнулся князь.
— Возле Софии или на княжьем дворе?
— Собирайтесь на Софийской стороне. Негоже мне поднимать вече против отца своего. Да и нагудели уже мне полные уши своим криком новгородским.
Ударил коня, поскакав от Коснятина. Отдалялся от места, которое стало для него благословеннейшим, а хотел бы возвратиться назад, снова найти Забаву — еще и до сих пор слышал ее голос, в ушах его звенели последние слова дерзко и многообещающе: «Если ты князь, еще раз можешь приехать…». Можешь приехать…
Возвратившись на княжий двор, Ярослав велел отслужить в дворовой церкви вечерню. Долго стоял на коленях в темной, еле освещаемой слабенькими огоньками свечей церковке, просил прощения у Бога, мысленно обращался к отцу своему, к покойнице матери и к покойнице жене, которая лежала где-то в корсте, в дубовом же соборе Софии на той стороне Волхова, и если выйти сейчас из церквушки и стать на берегу тиховодной тусклой речки, то угадаешь в темноте Софийский холм за Волховом, а на холме — тринадцатиглавое диво, возведенное по велению князя Владимира в год, когда крестил он своих сыновей в Киеве и киевлян, — угадаешь, но не увидишь, ибо новгородские ночи осенью темные и беспросветные, это лишь в Киеве были когда-то ночи светящиеся, и с киевских гор видны были и далекие миры, и маленькому Ярославу открывались в те ночи самые отдаленные земли с кедрами и оливами, расстилалась пустыня с подвижниками и великомучениками, вставали бессмертные герои, шли к нему сквозь те просветленные ночи мудрецы из древнейшей древности, белели мраморные города, храмы, саркофаги славных царей и воителей. Видел он это все и отсюда, с берега темного Волхова, из-за болот и лесов, летел через бездорожье и непроходимые чащи силой своей фантазии, своего духа. О могущество духа людского, просветленного книжной мудростью, вознесенного высокими истинами!
А когда вышел из церквушки, где ждал его верный воевода Будий (князь всегда молился в одиночестве) с двумя варягами, тьма нахлынула на него, словно черная вода, и не факелы, что несли челядинцы по сторонам, освещали князю дорогу, не светлые истины, о которых думалось в молитвах, — нет! — сладким призраком наплывало на Ярослава Забавино лицо во всем торжестве его свежести и молодости, и князь несмело проводил рукой впереди себя, словно бы стремился отогнать это видение, а Будий истолковал это по-своему, решив, что князь никого не хочет пускать на глаза, и поэтому, когда в переходах к княжеским покоям попадался кто-нибудь из челяди, проскакивала толстая ключница или шлепала босыми ногами молодая прислужница, воевода, прокладывавший путь к княжьей опочивальне, топал своим огромным сапогом, гневно шипел:
— А ну-ка, прочь с глаз!
До поздней ночи в опочивальне Ярослава горел трисвечник. Князь читал священную книгу. Но и там находил один лишь соблазн, и его глаза невольно наталкивались на строчки:
«…Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое, и забудь народ твой и дом отца своего.
И возжелает царь красоты твоей; ибо он Господь твой, и ты поклонись ему».
Он возвращался назад, вычитывал слова для подкрепления своих великих замыслов, стремился отогнать от себя суетное:
«Перепояшь себя по бедру мечом твоим, сильный, славою твоей и красотою твоею.
И в сем украшении твоем поспеши, воссядь на колесницу ради истины и кротости и правды, и десница твоя покажет тебе дивные дела…».
Глаза же сами перескакивали ниже и вычитывали то, в желании чего он сам себе боялся признаться:
«В испещренной одежде ведется она к царю…».
Уснул князь перед самым рассветом и спал ли или не спал, а еще и не серело, растормошил всех челядинцев и снова встал на колени в тревожной темной церквушке, слушал заутреню, повторял мысленно слова: «Поспеши, воссядь на колесницу ради истины и кротости и правды».
Утром началась настоящая осень. Между темным небом и темной землей провисли тяжелые водные столбы, как-то словно бы в один день Волхов угрожающе начал выходить из берегов, набухли ручьи, потемнели все самые малейшие выемки и углубления, но не радостная прозрачность и ласковость жила в этих водах, как это бывает весной, а мрачная встревоженность, то ли вызванная предчувствием длинной холодной зимы, то ли, быть может, наступлением поры почти полной оторванности Новгорода от всего мира. В самом деле: начисто развезло и те ненадежные дороги среди лесов и болот, по которым с горем пополам добирались летом в Новгород купцы, непроходимыми становились волоки между реками и озерами, уже не видно было на широком Волхове разноцветных парусов, не красовались там своими изогнутыми носами лодьи, не вертелись между ними учаны, мокли под дождем на некогда шумных пристанях — вымолах оставленные товары; еще кое-где выгружался какой-нибудь запоздалый отчаянный купец, который привез десятка полтора бочек редкостного фряжского вина, бегал по скользким деревянным мосткам пристани, ловил за полы равнодушных грузчиков, умолял, обещал, угрожал.