— Vous etes dans une position fichue! Pardon…[7] продолжайте, monsieur Карабаев. Я ошень преклоняюсь перед вашим талантом вести cette causerie[8].
— …Он прав: вы не посмеете тронуть. Если бы даже страх или негодование вас так охватили, что, забыв об опасности, забыв о себе, вы решили силой выхватить руль: пусть оба погибнем!.. Но вы остановитесь: речь идет не о вас — с вами едут ваши близкие, ваша мать… Разве можно их губить?! И тогда… вы себя сдержите, поверьте мне. Вы отложите счеты с шофером до того вожделенного времени, когда минует опасность, когда вы будете опять на равнине. Вы оставите руль в руках шофера. Более того: вы постараетесь ему не мешать, даже будете помогать… советом, указанием, содействием. И вы будете правы — так и нужно поступать!
Жиденькие, с плешинкой посередине, рыжие брови Гильо обладали изумительной способностью мгновенно подскакивать кверху, уплотняя и без того густую гармошку морщин на низком лбу, маленькие зеленые глаза — выкатываться навстречу собеседнику двумя неожиданно увеличивающимися круглыми, фосфорически светящимися пузырьками, а мягкогубый рот — выразительно открываться, не уронив ни одного слова, но так, что собеседник как будто бы должен был уже услышать короткую, жаркую фразу с вопросительными и восклицательными знаками. И Лев Павлович Карабаев — член парламентской делегации, кандидат в члены «ответственного министерства» России, столь нетерпеливо ожидавшегося сейчас союзными правительствами Рима, Лондона и Парижа, — поспешил закончить:
— Но что же вы будете испытывать при мысли, что ваша сдержанность может все-таки не привести ни к чему, что даже и с вашей помощью шофер не управится?.. Что будете вы переживать, если ваша мать при виде опасности будет умолять вас о помощи и, не понимая вашего поведения, с ужасом обвинит вас в преступном равнодушии?.. Однако предоставим это будущему.
— Bien![9] — отозвался француз. Лицо его приняло обычное выражение.
Они сидели друг против друга. Их разделял низенький кофейный столик, на котором сейчас лежали тоненькие сигаретки (Лев Павлович часто курил) и пахнущий новой кожей небольшой зеленоватый портфель с серебряной монограммой журналиста.
— Ошень хорошо, — повторил Гильо, складывая свои журналистские принадлежности в портфель, и Лев Павлович заметил теперь не без удивления лежавшую там пачку русских (таких знакомых!) газет. Неужто «Русское слово» и «Речь»?..
— Вы читаете нашу прессу? — спросил он.
— Это наша неизменная обязанность, — ответил Гильо. — Мало научиться языку, — надо знать еще вашу русскую жизнь… чтобы понимать все ваши поступки! — добавил он, и Лев Павлович понял в эту минуту всю опрометчивость своего первого суждения о французе. — Газеты сообщают, monsieur Карабаев, что ваш парламент дебатирует сейчас проект нового закона об отмене сословных ограничений для крестьян. Как поздно, как поздно это делается, monsieur Карабаев!.. Я вижу — вы со мной согласны: тем лучше. Крестьянство — ха! В вашей стране это maitre de la position[10], n'est-ce pas? Так должно быть в вашей стране! Наше французское дворянство имело одну славную минуту в своей истории: оно вовремя отреклось от своих привилегий, и сразу же его лучшие представители взяли в руки это знамя равноправия. У вас в стране делают ошень много глупостей (вы простите меня за откровенность: ведь я говорю с человеком, который так мужественно-с ними борется!). Уходите вон, Джо! — прикрикнул он и согнал собачонку, пронзительно скулившую у него не коленях. — Вот — хотите? — я покажу вам кое-что из последней русской почты… Вы были, кажется, с вашими коллегами у Ротшильда? — неожиданно спросил он.
— Да, мы были приглашены к завтраку. Но почему собственно вы… — недоумевал Лев Павлович, удивляясь тому, как быстро переходит журналист от одной темы разговора к другой.
— Да, да… вы были. Monsieur Протопопов мне сообщил об этом.
— Вы были у него? — заинтересовался Лев Павлович. И насторожился.
— Вот… вот… я прочту вам несколько слов, — рылся в своем портфеле Гильо, не отвечая на вопрос.
Он вынул сколотые вырезки из французских газет, отогнул несколько из них, отыскал нужную и, наклонившись к своему собеседнику, стал медленно переводить:
— «Из сведений, Поступивших в штаб главнокомандующего русской армии, устанавливается, что в последнее время среди войск значительно учащаются случаи заболевания венерическими болезнями, в особенности сифилисом. Есть указания (о, слушайте, monsieur Карабаев!), что германо-европейская организация тратит довольно значительные средства на содержание зараженных сифилисом женщин для того, чтобы они заманивали к себе офицеров и заражали их дурными болезнями». Impossible![11]— развел руками француз и, подбросив свой корпус, порывисто встал, поправляв бантик-бабочку, плотно прижавшую свои черные шелковые крылья к белоснежному воротничку такой же рубашки.
— Вы правы, — с горечью сказал Карабаев. — Это выдумка штабных генеральских бездарностей, желающих оправдаться в своих поражениях. Вас удовлетворила встреча с господином Протопоповым? — повернул он голову в сторону очутившегося у окна monsieur Гильо.
— Нет.
— Можно узнать — почему?
— Мы виделись с ним всего лишь несколько минут. Он сообщил мне о своих официальных визитах и только! А настоящий разговор отложил.
— Ах, вот что… — разочарованно пробормотал Лев Павлович.
— Если вам интересно, посмотрите вот сюда… Жюля Гэда хотите посмотреть? — торопливо вдруг позвал его стоявший у окна monsieur Гильо.
Лев Павлович встал рядом с ним, и оба чуть высунулись в окно.
— Смотрите правей… вот туда, где этот коричневый дом с балконами в шахматном порядке: он совсем напротив входа в нашу гостиницу. Видите открытый автомобиль. Это у подъезда дома, где живет наш известный социалист Жюль Гэд. Смотрите — он как раз выходит!.. Он министр теперь. А знаете, кто прислуживает ему шофером? Mon Dieu![12] Что сказали бы ваши русские епископы?! Обязанности шофера у Жюля Гэда исполняет аббат Дюпон, бывший до мобилизации первым викарием в приходе Сен-Брен в Бордо.
— Вот как! Это очень любопытна.
— Война! — строго и назидательно, как показалось Льву Павловичу, пояснил француз, отходя вместе с ним от окна. — На войне все возможно и… обязательно!
«Они считают нас политическими школьниками, считают нужным нас обучить. Почти что… цукают! Впрочем, разве они не правы?» — теребил свою черную густую бородку Карабаев, думая во множественном числе о своем собеседнике, кстати сказать, не торопившемся, как было видно по всему, уходить, потому что уселся, как хозяин, на прежнее место, посадив вновь к себе на колени коричневую кукольную собачонку.
— Вы были в четверг у Альберта Тома, вы видели у него нашего остроумнейшего Вивиани…
— Да, — уже не удивлялся Карабаев осведомленности французского журналиста, но в эту минуту она его несколько обеспокоила: неужели этот «человек с собачкой» (так про себя окрестил парижского газетчика) может знать все о беседе на квартире у французского министра! Если это так, то парижские политические друзья весьма неосмотрительны: Штюрмер и царь имеют всюду своих людей, как можно с этим не считаться?!.
Серые, теперь задумчивые глаза Льва Павловича укоризненно посмотрели поверх головы monsieur Гильо, словно за ним стоял сейчас широкобородый, с широконосым круглым лицом, как у славянина-сибиряка, плотногрудый здоровяк Тома с длинными, червеобразными пальцами музыканта, так сокровенно-дружески пожимавшими два дня назад руку Льва Павловича.
— Je sais, je sais[13], — сосал лепешку француз. — Оба наших министра недавно вернулись из России и делились с вами впечатлениями. Они мне известны… да, да.
«Ну, так и есть… У этих французов нет, кажется, никаких секретов друг от друга!» — тревожился все больше Карабаев.
— Mais je ne sais pas…[14] я не совсем в курсе вашей встречи, — проглотив лепешку, облизал губы французский журналист и посмотрел коротко, полувопросительно на Льва Павловича.
Отклика не последовало, — monsieur Гильо продолжал:
— Наши социалисты — это замечательные люди. Они умеют оберегать и защищать Францию не хуже, чем губернатор Дюбайль — Париж, чем наш военный министр Рокк — всю нашу армию, чем генералы Путэн и Нивель — наш славный Верден!
— Мы преклоняемся перед верденскими героями, — живо отозвался Лев Павлович, почувствовав, что в этом месте разговора необходимо выразить обычное восхищение французской армии и всей стране. К тому же он надеялся изменить таким путем тему беседы: гляди, журналист опять заговорит о встрече с Тома, — и вновь волнуйся: знает он по-настоящему все или нет?..
— О, Верден! — сощурил глаза словоохотливый патриот. — Такие о нем песни напишут наши поэты!.. Немецкие силы иссякают — я был неделю назад на фронте, я видел все, monsieur Карабаев… При помощи ста тяжелых батарей — ста батарей! — немцы штурмовали высоту «304» и смогли завладеть только северной частью ее. Атака швабов на Мортом не имела никакого успеха, мы отбили остатки форта Дуомон, а Кюмьер как был, так и остался в наших руках! Вы знаете, кто, между прочим, несет сейчас воздушную разведку на берегах Мааса… у Вердена? Не знаете? Наша боксерская знаменитость — Жорж Карпантье! Он сдал экзамен на звание военного пилота. Говорят, гамбургский боксер Шульц, узнав об этом, тоже записался в авиационную школу, — зависть врага, monsieur Карабаев!.. Когда разбился наш благородный ястреб, чудеснейший Пегу, поклевавший свыше десятка немецких ворон, сто граждан благороднейших профессий и званий поклялись в военном министерстве стать пилотами!.. Война! — в третий раз многозначительно, но уже не так строго повторил monsieur Гильо. — Да… я забыл вам кое-что показать… прошу прощения. Но, может быть, вы уже видели? Может быть, вам уже показывал генерал Жилинский? Ведь он — представитель царя при нашей главной квартире.