В маленьком зале, рядом с большим залом, тронным, где Анна иногда устраивала торжественные приемы курляндскому рыцарству, собрался немногочисленный двор герцогини. Хотя Анна никого не приглашала и никому ничего не говорила, но все сочли своим долгом быть налицо, на всякий случай. Когда об этом узнала Анна, она выразила полное удовольствие, так как находила более соответственным ее положению принять посольство по возможности в торжественной обстановке.
Обязанности и церемониймейстера и гофмейстера исполнял при ее дворе Бирон, камер-юнкер. Густав Левенвольде тоже был камер-юнкером, но на сегодняшний день его было безопаснее спрятать, чтобы не возбудить каких-либо подозрений. Бирон, по природе своей трус, холодел от ужаса, ожидая посольство, состоявшее из его заведомых врагов, но все же, не желая ронять себя в глазах Анны, решил быть в этот день при ней, хотя она и предложила ему временно скрыться. За такое «самоотвержение» Анна с улыбкой счастливой женщины назвала его, «героем».
«Герой» только тихо вздохнул.
В придворном штате состоял еще старый барон Оттомар Отто, камергер покойного герцога, со своей очаровательной дочерью, семнадцатилетней блондинкой Юлианой, крестницей герцогини. Юлиана была фрейлиной герцогини так же, как и Адель Вессендорф, брат которой, Артур, был камер-юнкером. Вессендорфы были близнецы-сироты. Им обоим вместе еще не исполнилось сорока лет. Они по боковой линии приходились дальними родственниками Кетлерам, обладали большим состоянием и не раз выручали герцогиню и ее фаворита в минуты денежных затруднений.
Во главе женского придворного штата стояла жена Бирона, но ее почти никогда не было видно при каких-либо приемах: то ей мешала болезнь, то заботы о детях, а вернее всего, ее собственный необщительный характер и врожденная робость. Но сегодня и она присоединилась к придворным. Сам Бирон находился при императрице. Однако в нем пробудилась энергия трусости. Он распорядился, чтобы у заставы стояли люди настороже и немедленно известили, если подъедут «знатные лица». Он был уверен, что посольство приедет со всевозможной пышностью. Он навестил и Авессалома, чтобы посмотреть на Сумарокова. Но, зайдя в подвал, уже не застал капитана. В углу, прикрытый кучей какого-то тряпья, громко храпел горбатый шут.
В бешенстве Бирон поднял его ударом ноги. Шут вскочил, заворчав, как собака.
— Где русский? — закричал Бирон.
Авессалом, только притворявшийся спящим, злобно взглянул на него и ответил:
— Ты же сам выгнал меня отсюда. Я боялся войти. Почем я знаю, где он!
Бирон грубо выругался. Не было сомнений, что капитан бежал. Ему оставалось только доложить об этом императрице.
— Ну и отлично, — сказала Анна. — Теперь у нас руки развязаны. Дай ему Бог, добраться скорее До Москвы. Там мы вызволим его.
Бирон, взбешенный в душе, молча наклонил голову. Он предпочел бы, чтобы Сумароков был выдан здесь же. Решившись не прятаться от посольства Верховного совета, он готов был каким угодно унижением или низостью купить расположение своих врагов и тем предотвратить возможную опасность.
Зимний день погас.
Анна приказала ярко осветить дворец. На дворе и у ворот загорелись масляные фонари, Анна стояла у окна и с тревогой и грустью смотрела на загорающиеся звезды. Вспомнилось ей ее темное детство, дворец царицы Прасковьи, с дурами, шутами и скоморохами… жизнь нелепая, странная, с церковными службами, постами и ассамблеями, юродивыми, монахинями и театральными игрищами… Ярче всех вставал в ее памяти образ наиболее чтимого при дворе ее матери юродивого Тихона Архипыча, грязного, лохматого, грубого, предсказывавшего ей то монастырь, то трон… До сих пор звучит в ее ушах голос Тихона, когда, бывало, он, встречаясь с нею, вместо приветствия кричал нараспев: «Дон, дон, дон! Царь Иван Васильевич!»
В этом постоянном возгласе юродивого, казалось, было предсказание короны. А монастырь!..
Анна вздрогнула. Не стоит ли она теперь на роковом распутье? Разве не могут ей вместо короны предложить монастырь, если она не согласится на все требования ненавистных людей, захвативших сейчас власть в свои руки? Темная жизнь, полная унижений, сменится ли иной — светлой, свободной? Перестанет ли она вечно чувствовать над собою чужую, унижающую ее волю?
Все обиды, все унижения, все неоправданные надежды сердца — в эти минуты сливались в душе Анны в чувство мстительной злобы к тем, кто и теперь опять хотел сделать ее игрушкой в своих руках.
При мысли о Василии Лукиче, в свое время так легко и пренебрежительно игравшем ее сердцем, нехорошая улыбка пробежала по губам Анны.
Низко над горизонтом ярко горела вечерняя звезда.
«Вот моя звезда, — подумала Анна. — Она предвещает трон и власть, а не темную келью…»
— Едут, едут, — раздался тревожный шепот Бирона, вбежавшего в комнату.
Она повернула к нему бледное лицо.
— Да будет воля Божия, — торжественно произнесла она. — Ты, кажется, боишься, Эрнст?
— Анна! — воскликнул Бирон, целуя ее руки.
Несшиеся впереди конные громко кричали, хотя улицы Митавы были почти пустынны, передовой трубил в медный рожок, громко заливались колокольчики троек, и красным светом горели факелы в руках форейторов.
На необычный шум выскакивали из ворот испуганные митавцы, уже расположившиеся в этот час за ужином, и с тревогой расспрашивали друг друга: кто это такие и что случилось? Не приехал ли новый русский резидент или посольство от польского короля?
Василий Лукич приказал остановиться у ворот.
Бирон, сообщив императрице о приближении депутатов, поспешил во двор. Он вышел как раз в ту минуту, как у ворот остановились тройки. Он немедленно велел раскрыть ворота и вызвал караул. Многочисленные фонари и факелы осветили двор. Красный отблеск факелов отражался на медных доспехах и касках неподвижно, как статуи, стоявших курляндских солдат с алебардами в руках, похожих на средневековых рыцарей. На правом фланге стоял молодой граф Кройц с обнаженным палашом в руке.
Бирон, в блестящем золотом мундире, с непокрытой головой, поспешил навстречу посольству.
Василий Лукич отдал Дивинскому несколько коротких приказаний и вошел в ворота.
Как будто тень удивления и подозрения скользнула по его лицу при виде торжественной встречи, но Бирон не дал ему времени задуматься. Низко поклонившись, он произнес:
— По повелению государыни (Бирон употребил это общее выражение, не желая назвать Анну герцогиней и боясь назвать ее императрицей), по повелению государыни приветствую вас, сиятельный князь, и все посольство российского императорского двора, от коего Курляндия видела одни благодеяния. — И, предупреждая вопрос Долгорукого, он торопливо добавил: — От Митавской заставы государыне донесли полчаса тому назад, что приехало императорское посольство.
Это объяснение, по-видимому, удовлетворило Василия Лукича. Он сразу узнал Бирона и холодно кивнул ему головой.
— Я прошу вас, — сказал он, — разместить моих людей. Мне сказали, что здесь в соседстве сдается дом, возьмите его для нас. Что касается солдат, то они могут сменить ваших молодцов в карауле.
Бирон поклонился, немедленно передал слова князя следовавшим за ним камер-лакеям и крикнул о смене караула графу Кройцу.
Дивинский подошел с преображенцами.
Бирон шел впереди, указывая путь; за ним следовал Василий Лукич, несколько позади Голицын и Леонтьев, а за ними Шастунов и Макшеев. В вестибюле они сняли верхнюю одежду и по узкой лестнице прошли на второй этаж. Бирон провел их в маленький зал, откуда предварительно ушли придворные Анны, которым она приказала ждать ее в тронном зале.
— Что должен я передать государыне? — спросил Бирон.
— Что князь Василий Лукич Долгорукий, сенатор Голицын и генерал Леонтьев прибыли с первейшей важности поручениями от имени всей России, — сказал Долгорукий.
Бирон вышел.
Несмотря на всю его выдержку, было заметно, что князь Василий Лукич волнуется. Тонкие ноздри его орлиного носа слегка вздрагивали, рука нервно сжимала рукоять шпаги, а другой он то и дело оправлял на груди красную ленту. Как Анна, так и он, словно два врага, ждали и боялись этой встречи. Долгорукий, помимо успеха официального, еще хотел прежнего успеха, успеха у женщины, и как ни странно, но предстоящая встреча больше всего волновала его именно с этой стороны. Голицын был совершенно спокоен: во-первых, он не был членом совета и не играл никакой активной роли, а во-вторых, был слишком уверен в могуществе своего брата, фельдмаршала Михаила Михайловича, и в уме другого брата, Дмитрия Михайловича. Был спокоен и Леонтьев, не чувствуя на себе никакой ответственности и вполне уверенный в успехе начинания.